Больно берег крут
Шрифт:
И заплакала.
Злыми, горькими слезами…
Глава одиннадцатая
1
Напрасно надеялись турмаганцы, что выпавший в сентябре снег растает и осень еще хоть чуток погостит у них, порадует золотым разливом, багрянцем и голубизной, одарит рябиной и клюквой, побалует рыбкой и дичью. Напрасно. И хотя снег пал на зеленое, неувядшее, неопавшее, но как лег, так и не стаял больше. А все подсыпал и подсыпал, и уже не дожди и осенние ветры, а бураны сдирали недожившую зеленую листву с дерев. Турмаганцы поминали недобрым словом синоптиков,
Да, человек только предполагает, а располагает за него кто-то другой.
Кто?
Природа?
Обстоятельства?
Судьба?
Неведомо.
Зато бесспорно одно: эта неподвластная сила влияет на каждого и на всех. И что выкинет эта сила — никто не в состоянии предугадать.
Когда-то, не так давно, Крамор вопрошал Бакутина: а с простреленным сердцем как? Сам поверил в придуманную им историю с красавицей актрисой и до слез растрогался от той придумки, и хотел прикрыть ею свой черный, казавшийся неодолимым, недуг. Турмаган спас его от гибели, зарубцевал раны души, но в час победного торжества и ликования самодельный стальной нож бандита пробил сердце художника. И теперь с полным основанием, но с иным, не символическим, а подлинным смыслом мог бы он повторить свой вопрос: а с пробитым сердцем как? И снова та неведомая, неземная сила вынула Остапа Крамора из холодной, мертвой черноты и воротила ему самое ценное — жизнь.
Дважды воскресший Крамор с обостренным до болезненности изумлением вглядывался в окружающее, прислушивался к голосам жизни, вбирая в себя ее звуки, краски, лица, и неистово работал. Кто знает, когда вздумается судьбе в третий раз подставить коварную подножку, и пошутит она, припугнет иль в самом деле выщелкнет из сонма ему подобных? Может быть, это случится через пятьдесят лет, а может, через секунду. Потому поспевай, не откладывай на завтра, жми насколько хватит сил. И он поспевал, не откладывал, жал. Лишь тогда приостанавливал работу и напряженно задумывался, когда подкатывал, подсекал, хватал за горло потрясающе бесхитростный, извечный вопрос бытия: зачем человек приходит в этот мир? Он знал: вопрос этот стоит за тем пределом, куда человеческому разуму нет ходу, семь тысяч лет безнадежно бьются над ним мудрецы, философы, богословы, жрецы и пророки. Зачем живет человек на земле? Непрестанным трудом кормит и поит себя, продолжает свой род — зачем? Иссушает мозги и нервы науками, экспериментирует, рискует, изобретает — зачем? Расщепил атом, заглянул в космос, обшарил Луну, Марс и Венеру — зачем? Время жизни человека — ничтожно, невыразимо мало. Один короткий, робкий вздох, и все, и нет человека, бесследно и навечно — нет! Зачем же муки и скорби, радости и восторги? Зачем? Да и те кровью и потом добываемые блага земные несут людям не только и не столько радости, сколько горе и страдания. Они разобщают, очерствляют, омашинивают человека. Но если б они дарили ему только наслаждения — все равно он умрет, обратится в тлен и для него исчезнет весь этот мир, который он создал титаническим трудом, оборонял, украшал. Так для чего жить? И как? Ублажать плоть, потакать ей, рвать от общего пирога кусок покрупней да полакомей или…
Примерно все это и высказал теперь Остап Крамор позирующему Фомину. Мастер слушал и молчал, потому как ему не велено было ни разговаривать, ни двигаться. Однако взрывчатые, страстные краморовские «зачем?», «как?» «почему?» в конце концов допекли Фомина, и, преступив запреты, он заговорил. Сперва короткими фразами, еле шевеля ртом и не двигая головой и руками, но скоро разошелся, заговорил с жаром:
— Ты вот смерти в глаза заглянул, можно сказать, поручкался с ней. С того свету вынырнул. Чего ж не унялся, не успокоился? Шебутишься, гремишь, бегаешь, идею
Крамор не ответил. Кисть его летала от мольберта к полотну, видно, что-то очень важное и характерное подметил художник в разгоряченном лице мастера и заспешил перенести подмеченное на холст. Подождав чуток, Фомин стал сам отвечать на вопрос, заданный Крамору:
— А затем, что жизнь только тогда и жизнь, только тогда мила и лакома, когда есть в ней цель, когда ты не хлеб в дерьмо перегоняешь, а добро да благо сеешь. Прости, что я ненароком колупну тебя за больное. Не серчай, потому как не в тебя мечу. С чего, ты думаешь, люди пьянствуют, труд свой во вред себе оборачивают? С того, что цели в жизни у них — никакой. Пусто в середке. Пустота в себе — тягостней любого груза, всякой беды — злей, лютой печали — горше. Вот и поливают пустырь русской горькой, растят на нем страстишки убогие, кто блуд, кто даровой прибыток…
— Правильно, Вавилыч. По себе судя, говорю: правильно! И не надо извиняться. Потому как истина! — воскликнул Крамор, прерывая работу. — Только вы не учли, извиняюсь, одну особенность, одну деталь. К смыслу жизни ищут ход не забулдыги-пьянчужки, не бесстыдные жизнееды-потребители, а совершенно даже наоборот. И чем мудрее человек, тем неотвязней думает он над этим. Во многая мудрости…
Коротко тренькнул дверной звонок.
— Мариша пришла, — встрепенулся Фомин, приподымаясь.
— Сидите, сидите, — предупредил Крамор. — Я открою.
Это была почтальонша. Молча протянула несколько газет и пропала.
На ходу глянув мельком в областную «Туровскую правду», Крамор загадочно сказал:
— Придется, дорогой Ефим Вавилович, делать нам в сеансе незапланированный перерыв.
— Что стряслось?
— Указ о награждении нефтяников Западной Сибири. Не миновать вам сегодня пирушки… — Уткнулся в газетный лист, бормоча при этом. — Так… Герои Соцтруда… Ага. Вот наш… Буровой мастер Турмаганского управления буровых работ Зот Кириллович Шорин. Молодчина!.. Пойдем ниже… Угу… Орден Ленина… Гизятуллов и… кажется, больше нет наших. Да… Октябрьской революции… Лисицын и… все. Трудового… ага, Данила Жохов… С именинником вас… «Знак Почета»… М-м… Фомин Ефим Вавилович! Пожалуйста! Я же говорил! Поздравляю…
Трель голосистого дверного колокольчика полоснула автоматной очередью…
Пожав вялую руку хозяина, Бакутин скинул куртку, небрежно нацепил ее на крюк и прошел в комнату. Резко поворотясь, оказался нос к носу с Фоминым. Громко, с вызовом спросил, увидев газету:
— Не ожидал?
— М-м…
— Значит, не ожидал, оттого и кислый такой. Тут ведь расчет на то, чтобы зацепить, щелкнуть по носу. А ты не цепляйся, не подставляй нос. Все это — чешуя.
— Конечно… — смущенно согласился Фомин. — Но справедливость…
— Справедливость. Закономерность. Типичность… Это, брат, спорные понятия. Бальзам одному, другому — отрава…
— Все равно, так нельзя, — настаивал Фомин, думая при этом не столько о друге, сколько о себе.
— Награды, званья, титулы умрут вместе с тобой. Только дело останется. Погасли, к примеру, факела. Вот да! Вот след! Вывести Турмаган на заданную высоту. Тоже отпечаток приметный и памятный. А это… — подхватил со стола газету с Указом, — десерт… Нелишне, конечно. Карман не трет. Только… Зря дуешься…
— С чего взял? — засерчал Фомин.
— Ты — русак, Вавилыч. Из кривого ружья не бьешь, в спину не целишь. Что на уме, то и на языке. Что на сердце, то и во взгляде… — Вздохнул. Неспешно извлек сигареты, протянул пачку другу. — Обидно — это точно.
— Само собой, — подтвердил Фомин. — Что за разговор на сухую? Давай хоть чаю…
— На чай неурожай, береги заварку. Давай по рюмке — за твой «Знак Почета».
Говоря это, Бакутин помог хозяину наскоро накрыть стол, разлил водку. Поднял свой стаканчик.