Он без посторонней помощи сел в постели, таща на буксире ещё грузные ноги, зудящие от муравьиной беготни. В глубине окна в небесной воде ночи купались вдвоём изогнутый
месяц и неясное отражение мальчика с длинными волосами, которому он подал призывный знак. Он поднял руку, и другой мальчик послушно повторил его приглашающий жест. Слегка опьянённый могуществом и чудесами, он призвал сотрапезников жестоких и избраннических часов – зримые звуки, осязаемые образы, моря, которые можно вдыхать, воздух, питающий и подхватывающий, крылья, при которых не надо ног, смеющиеся звёзды…
Главное, он звал неистового маленького мальчика, который втайне буйно веселился, покидая землю, обманывал Госпожу Маму и, владыка её горя и радостей, держал её в плену сотни нежных притворств…
Он подождал, но ничего не произошло. Ничего не произошло ни в эту ночь, ни в следующую – больше ничего и никогда. Пейзаж
с розовыми снегами исчез с никелированного ножа, и никогда больше Жану не парить в голубом, как барвинок, рассвете над острыми рогами и прекрасными выпуклыми глазами мокрого от росы стада… Никогда больше жёлтая и коричневая Мандора не зазвучит всеми струнами, гудящими – дзромм, дзромм – под её просторным гулким платьем. Камчатные Альпы, громоздящиеся в большом шкафу, – неужели отныне они отказывают ребёнку, скоро совсем здоровому, в подвигах, которые разрешали немощному мальчику на склонах воображаемых ледников?
Время велит приниматься жить. Время отказаться умирать в свободном полёте. Жан прощально машет своему отражению с ангельскими кудрями, которое возвращает ему этот знак из глубины ночи, земной и отлучённой от чудес, единственной ночи, дозволенной детям, которых отпустила смерть и которые засыпают смирившиеся, исцелённые и разочарованные.