Большая родня
Шрифт:
— Ко мне ли пойдем, нет ли, а на каком-то мосту или станции непременно заколядуем, — не выпуская трубки изо рта, промолвил Иванец.
— Это — мы можем. Что можем, то можем… Отступает, значит, фашист с Кавказа? — ни к кому не обращаясь, а просто чтобы повторить приятную новость, сказал Дуденко.
— Отступает. Комиссар даже в их газетах вычитал. А уж если враг сам о себе так пописывает — несдобровать ему.
— Цыц, ораторы! — махнул рукой Пантелей Желудь, и все настороженно схватились за оружие.
Далеко на дороге колыхнулась голосистая
— Хлопцы, запели и себе, — перекинул винтовку на плечо Пантелей. — Ты, Кирилл, сиди здесь, пантруй [140] за полицаями, а мы им навстречу пойдем. Проверьте винтовки, — и, обнимая одной рукой Лазорко, а второй — Алексея, пошатнулся, изображая пьяного, пошел вперед и громко вывел первые слова. Бас Лазорко и баритон Алексея низко вплелись в сердечную основу, в душевном звучании сошлись вместе, и песня широко раскинулась над битой дорогой, охватила весь небольшой лесок и аж где-то возле хутора разбудила эхо.
140
Следи.
Отдаваясь пению, Пантелей, казалось, забыл обо всем. Уже приближаясь к двум полицаям, замолкли Слюсарь и Иванец, а он так же сердечно пускал песню над лесом, так же крепко прижимал сильными руками своих друзей и даже улыбался беззаботной доброй улыбкой. Но только партизаны поравнялись с полицаями, как руки Пантелея двумя могучими крыльями перехватили шеи служакам.
— Ну-ка, цыц мне, черти болотные! Ну, покрутись мне, если надоело жить на свете! — так надавил на плечо более высокого, что тот брякнулся коленями на дорогу.
Иванец и Слюсарь сорвали с полицаев оружие, вынули из магазинных коробок патроны.
— Слушайте, господа запроданцы, — промолвил Пантелей, когда все вошли в лес. — Если хотите жить — проведете нас в самую полицию.
— Проведем, — невпопад и испугано промолвили полицаи.
— Пароль знаете?
— Знаем.
Известили Симона Гоглидзе и вместе с разведчиками тронулись в город.
Стража спросила пароль, пропустила партизан на мостик, безопасно затопталась по гибким скрипучим доскам.
— Скажите, чтобы смену скорее прислали, так как там, вражьи дети, самогон хлещут и в карты режутся, а ты мерзи, как сучий сын, — позвал позади полицай.
— Хорошо, скажем, — ответил Пантелей.
Во двор полиции вошли только полицаи, Гоглидзе и Желудь. Остальные партизаны, приготовив оружие, рассыпалась возле ворот и колючей изгороди.
— Стой! Кто идет? — позвал дежурный и приложил к плечу винтовку.
— Свои! — ответил полицай.
— Пароль?
— Зеленая роща.
Часовой опустил винтовку, подошел ближе.
— Это ты, Семен?
— Я.
Он еще что-то хотел спросить, но тотчас его шею перехватили железные пальцы Пантелея. С хрустом подалась тугая горлянка, и невнятный хрип вырвался из широко раскрытого рта. Со своей добычей Пантелей бросился к
Вспыхнуло несколько кустов пламени, прогремел сильный взрыв, и над каменным зданием высоко вверх поднялась темная туча пыли.
— Это вам счет за двух радистов! — пригрозил кулаком Пантелей.
Позднее партизаны узнали, что из-под обломков извлекли двенадцать полуживых искалеченных жандармов, а погибло семьдесят четыре.
На рассвете радостные партизаны возвращались в лагерь. Когда вошли в лес, Пантелей всю дорогу шалил со Слюсарем, Дуденко и Лазорком, толкал их под бока, сталкивал в снег, и, когда на чистой синей скатерти оставалась неуклюжая вмятина, искренне ржал:
— Маньяка нарисовали. Прямо тебе художники-самоучки.
Друзья и себе навалились на Пантелея и насилу втроем свалили его на высокую заснеженную груду. Когда же Пантелей попробовал запеть, на него насел Гоглидзе:
— Хватит партизанить, курский соловей. Пора дать отдых твоему маленькому язычку.
В воздухе кружили такие мелкие снежинки, что казалось — это была пыльца. Брови и ресницы у партизан зарастали белым пушком, из ртов облачками вырывался густой пар, под ногами вкусно хрустела твердая синеватая корочка. Веселое, уставшее тело просило отдыха. Поэтому в воображении приятно блестели приземистые землянки с хорошим огоньком и теплым духом.
Притихший Пантелей с пристальным любопытством осматривал леса, одевшиеся в роскошное серебряное одеяние, которые поднимались то величественными зданиями, то удивительными коронами, то белоснежными легкокрылыми птицами и, казалось, встав над землей, собирались вот-вот взлететь вверх. Иногда он ногой ударял в ствол, и все дерево, напевая октаву, надолго окутывалось дымчато-сизой фатой. Эта забава напоминала прошлые года мирного времени, когда он еще со школьниками бегал по воскресеньям в свой лес или с отцом охотился на зайцев и лисиц. Все пережитое было дорогим и неповторимым, каким со временем станут и эти натруженные дни борьбы.
Вдруг возле оврага Пантелей замер на месте, рукой дал знать партизанам об опасности: он увидел, как два немца везли на лыжах третьего. Они заметили Пантелея. Над ним тонко просвистела пуля и звонко расщепила податливое мерзлое деревце.
«Что же то за немцы? По своим стреляют!» — не успел подумать, как завязалась перестрелка. Два солдата, оставив третьего, бросились в изложину и, петляя между деревьями, подались низом.
Подбежали к раненному, который, неудобно раскинувшись, лежал навзничь на снегу. Под расстегнутой немецкой шинелью был не мундир, а черный пиджак. Грудь и правое плечо подплывали кровью. Глянул Пантелей на смуглое лицо, покрывающееся страшной бледностью, на хорошие, скошенные в муке голубые глаза, округленный нос, и сразу же, холодея, догадался, что лежал перед ним не немец.