Бомба
Шрифт:
Многие выступали в этом небезынтересном споре, однако ничего значительного сказано не было, пока не поднялся Лингг. Сама его манера говорить была особенной, он почти никогда не пользовался прилагательными, его фразы, как правило, состояли из глаголов и существительных, а необычная медлительность его речи была связана с тем, что, имея большой запас слов, он тщательно выбирал наиболее подходящее.
— У Калликла глупые доводы, — сказал он. — Как слабому защититься от сильного и овце — от волка? Более того, законы направлены в первую очередь не на защиту людей, как было бы, если бы их создавали слабые, а на защиту собствен- ности, следовательно, они созданы сильными. Даже в нашем
Опять этот человек произвел сенсацию; правда, на сей раз поднялся Рабен и попытался рассеять впечатление, произведенное Линггом. Он нес свою обычную скучную чушь, мол, законы защищают и слабых, и сильных и сами по себе хороши. Он даже процитировал Шиллера: «Sei im Besitz...» Это нечто вроде поэтической перефразировки американского выражения: «В законах девять частей отдано собственности», — правда, Рабен не заметил, что Шиллер говорил об этом иронически. На его выступление почти никто не обратил внимания, и уж точно никто не отозвался на него, отчего, естественно, Рабен пришел в ярость, хотя и отнес наше молчание на счет зависти.
Я не мог не спросить Лингга, как он надеется что-нибудь улучшить, если законы действительно писаны сильными в своих интересах. И он ответил сразу же, видно, много думал об этом раньше, потому что иначе я не могу объяснить четкость его ответа:
— Во все времена, — сказал он, — волки принимали сторону овец, то ли из жалости, то ли из убеждения, что надо немного подбросить бедным, если они сами хотят жить лучше. Мне кажется возможным, — продолжал он не торопясь, — что люди постепенно становятся лучше, благодаря собственным задаткам, ибо сильные все чаще и чаще принимают сторону слабых, благодаря заложенному в них чувству справедливости. Человек теперь может производить в десять раз больше, чем прежде, когда не знали преимуществ пара и электричества; и нам кажется, что рабочий имеет право на часть лишнего продукта. Поэтому даже те, кто мог бы взять все, вынуждены добавлять ему часть того, что он создал.
Закончил он свое выступление блестяще, обратившись, как он это часто делал, к сердцу.
— Мы все искренне убеждены, что справедливость лучше несправедливости, даже когда несправедливость приносит прибыль; щедрость сама себе оправдание.
Рабен презрительно усмехнулся, но, насколько мне помнится, он единственный усмехнулся тогда. «Цезарь» Мом-мзена произвел огромное впечатление на меня, когда я читал его мальчишкой, и, когда Лингг говорил, я вновь вспомнил Цезаря. Лингг говорил с необычной властностью и выглядел благороднее Цезаря, но дух был тот же, который побудил Цезаря принять закон, позволяющий должникам платить три четверти долга и запрещающий кредиторам продавать своих должников.
Именно тогда я начал понимать, каким великим человеком был Луис Лингг. Какой бы ни ставили перед ним вопрос, если уж он брал слово, то говорил как настоящий знаток. После окончания дебатов Рабен подошел к нам и был весьма любезен. Особую учтивость он проявлял по отношению к Линггу; и тогда меня поразила его неверность, его фальшь, мне даже стало больно оттого, что Лингг вынужден принимать его похвалы, или делать вид, будто принимает их, в своей обычной вежливой манере. Когда
— Зачем вы приводите Рабена на наши собрания? Вы дружите?
Я сказал ему правду:
— Это Рабен в первый раз привел меня на ваше собрание. Он сказал, что вы близкие друзья.
— Мне всего один раз довелось видеть его, — проговорил Лингг, — до того собрания. Он приходил ко мне как журналист «The New York Herald». Я ответил на его вопросы, вот и все.
Я рассказал Линггу все, что знал о Рабене, и из-за дурацкого благодушия расписал его лучше, чем он был на самом деле, возвысил его, убрал темные пятна, о которых уже знал достаточно. Стоит мне вспомнить об этом, и я готов убить себя; если бы я тогда сказал Линггу чистую неприук-рашенную правду о Рабене, все могло повернуться иначе. Но я был по-дурацки оптимистичен, сентиментален и хвалил предателя только потому, что он был немцем, по крайней мере, он говорил на немецком языке — как будто у гадюки есть национальность! Все время, пока я говорил, Лингг не сводил с меня глаз, изучал меня, читал мои мысли, уверен, читал правильно.
Когда мы добрались до дома, я, как всегда зашел к ним на полчасика поболтать, прежде чем идти к себе. И Лингг вновь заговорил о Рабене.
— Вы думаете, Рабен честный человек?
— Конечно, — воскликнул я, — ведь он же с нами!
— Вы обратили внимание, как он говорил сегодня? — спросил Лингг. (Я кивнул.) — Я имею в виду его стиль, американский или немецкий, который ему близок. Он постоянно повторяет два-три слова, прилагательных, которыми старается объяснить свою мысль. Например, первое слово «ужасный» — по-английски, а «schandlich — постыдный» — второе; он переводит немецкий эпитет на английский язык.
Я кивнул, не понимая, к чему он ведет.
Неожиданно Лингг достал листок бумаги.
— Я получил анонимное письмо. Не предлагаю вам читать его полностью, но обратите внимание на четыре строчки, здесь дважды употреблено «schandlich — постыдный» и дважды — «ужасный». В этом письме о вас сказано как о предателе, да и меня оно забрасывает грязью. Его автор слишком зол, чтобы достигать цели.
Пока Лингг говорил, он скатал записку в шарик, открыл дверцу печки и бросил шарик в огонь. Потом он выпрямился и посмотрел мне прямо в глаза.
— Это письмо Рабена. Будьте с ним осторожны.
— Боже мой! — вскричал я. — О чем это вы? Неожиданно от его холодного спокойствия не осталось
и следа...
— О том, — проговорил он, и в его голосе послышалась угроза, — что он завидует нам, всем нам, вам, мне, нашей вере в будущее, нашим добрым отношениям. Вы только вглядитесь в его узкое нездоровое лицо, бесцветные глаза и волосы; что-то есть ничтожное и навязчивое в его существе! Давайте лучше поговорим о чем-нибудь еще.
Больше он ни словом не обмолвился о Рабене. Но я, вспомнив, что Рабен говорил мне о Лингге и Иде, залился краской стыда. Я был готов убить грязную змею; и жаль, что этого не сделал.
Ида не вмешивалась в наш разговор; однако ее тактичность, смягчив нашу боль и вернув нам доброе настроение, все же не позволила ей промолчать о том, что ей никогда не нравился Рабен, более того, всегда казался ей не только чужим, но даже скорее врагом.
— Можете быть уверены, отныне я буду осторожнее.
И на этом дело закончилось...
Политическая буря утихла ненадолго. Почти сразу после описанных событий, где-то в марте, началась забастовка рабочих консервного завода. Девять из десяти рабочих были немцами и шведами, зато командовали ими американцы. Мастера и десятники, почти все американцы, практически не приняли участия в забастовке.