Борьба за индивидуальность
Шрифт:
Не входя в оценку различных направлений экономической науки, мы отметим только два крайне любопытных явления, представляющих, впрочем, собственно говоря, только две стороны одного и того же явления. Мы видим, во-первых, поразительно быстрый рост недоверия к принципам формальной свободы и личного интереса, как гарантий всеобщего благосостояния, поразительно быстрое падение доктрин, строящих здание общества на этих двух столбах. Падение это до такой степени очевидно и до такой степени законно, что разные иезуиты начинают уже эксплуатировать его с целью восстановления исторически и нравственно отживших учреждений со всеми их решительно не укладывающимися в современную жизнь сторонами. Но не одни иезуиты с упованием смотрят назад. Сами рабочие, как мы видели, по собственному почину восстанавливают чисто средневековые учреждения, тяжелым гнетом ложащиеся на них, добровольно надевают на себя ярмо. Им вторит и наука, как вторила она в свое время идеям буржуазии. В этом обращении назад, к средним векам, а то так и к еще более глубокой древности, заключается вторая любопытная сторона современного движения в науке. И Маркс, и представители этического направления весьма терпимо относятся к некоторым формам средневековой общественности, до такой степени терпимо, что подобное отношение было бы решительно немыслимо еще очень недавно. Этого мало. Дело не в простой терпимости. Документы о старых, отживших формах общественности вытаскиваются из архивной пыли; формы отживающие рекомендуется беречь, хотя бы для того, чтобы успеть подвергнуть их анализу и наблюдению. Словом, упоение настоящим сменяется настроением, которое можно бы было назвать социологическим романтизмом, если бы наряду со старыми не возбуждали интереса и некоторые новые формы общественных отношений, если бы дело шло о простой идеализации старого, а не об изучении и применении его к новым потребностям. И удивительно, как освежающе-реформаторски действует на науку это расширение поля наблюдений. Маурер, Нассе, Мэн, Брентано, Лавеле пожали обильную жатву.
Молодой немецкий профессор Луйо Брентано был приглашен в 1867 году директором статистического бюро в Берлине, Энгелем, сопутствовать ему в поездке по фабричным округам Англии с научной целью. Поехал Брентано, как он сам рассказывает (Die Arbeitergilden der Gegenwart), полный веры в догматы школьной политической экономии. Да и кто бы, – говорит он, – устоял а priori перед учением, которое, не требуя никакого вмешательства, разрешает
Ввиду подобных фактов, число которых растет с каждым днем, мыслящим человеком может овладеть самое серьезное недоумение, Глас народа – глас Божий, говорит пословица. Если и в массах, и в интеллигенции замечается известное тяготение к прошлому, так какой уж тут Альфонс и какой Карлос могут нас интересовать? Даже католическая реакция, как и реакция прусская, ничтожны перед этой невидной, нешумной, но тем более поразительной реакцией.
Я и не я – такова формула мира, выставленная немецкой метафизикой. На одной чашке весов я, такой-то, а на другой – все остальное, – т. е. и дом моего соседа, и жена его, и вол его, и осел его, и агония умирающего, и первый писк младенца, и желтая выжженая скатерть Сахары, и глубь океана, и вершины Альп, и бесконечные миры планет со всем, что на них живет, мыслит, чувствует, Более дерзкая идея никогда не высказывалась человеческим языком, да ничего более дерзкого и придумать нельзя. Забытый ныне Макс Штирнер в своем наделавшем гвалта: Der Einzige und sein Eingenthum в принципе только сделал большую книгу из короткой формулы я и не я. И все теоретики эгоизма не сказали больше этого. Как ни дерзка, однако, эта формула, она вполне соответствует природе человека, как и всякого индивидуализированного существа вообще. Каждым своим шагом, каждым дыханием человек выделяет свое я из необъятного Не-я противопоставляет себя ему и располагает все не я в чисто эгоистической перспективе, т. е. группирует его, применяясь к своим личным страданиям и наслаждениям. Это до такой степени очевидно, несмотря на все грошевые рассуждения грошевых моралистов, что человек мыслящий и не лицемер не потребует от нас доказательств. С лицемерами нам разговаривать нечего, а людям недодумавшимся рекомендуем порыться в книжках, в которых означенная мысль давно развита подробно, а иногда даже слишком подробно. Противоречия с тем, что было говорено выше, здесь нет, потому что нет никакого основания предполагать, что эгоизм выражается не иначе как в форме желания содрать с соседа как можно больше и дать ему в обмен как можно меньше. Человек, как и всякое живое существо, всегда стремился, стремится и будет стремиться к счастью, искать наслаждения, ощущений приятных и бежать страдания. Это – факт, до такой степени основной, связанный с самым: фактом бытия, что Бэн (Дух и тело) имел полное право назвать \' следующее положение законом самосохранения: Состояние удовольствия соединяется с усилением, состояние страдания – с ослаблением некоторых или всех жизненных отправлений. Но само собою разумеется, что общий и элементарный принцип стремления к личному счастью может в частных случаях усложняться почти до неузнаваемости. Усложнения эти бывают двоякого рода. Или человек, гоняясь за наслаждением, попадает на ложную дорогу и страдает по ошибке. Или он страдает сознательно, в видах получения некоторого, особенно для него ценного наслаждения. Муцию Сцеволе было, конечно, больно, когда он жег свою руку, он страдал, но страдание это он перенес не ради него самого, а ради наслаждения, даваемого сознанием исполненного долга. Из этого следует только то, что стремление к личному счастью, эгоизм, способны принимать крайне разнообразные формы, которые следует различать и классифицировать. И если читатель отрешится от привычного отвращения к эгоизму, вызванного низкими формами, в которых он часто проявляется, то увидит, что немецкая формула я и не я заключает в себе нечто величавое и смелое, хотя, конечно, я не буду стоять за то развитие этой формулы, которое представили немецкие метафизики. Да ни у одного из них не хватило смелости и правдивости осветить с точки зрения своей основной идеи темные переулки и закоулки лабиринта общественной жизни. Вызывая с первого же шага на бой всю вселенную, они на втором шаге готовы были примириться с ничтожеством. Они были блудливы, как кошка, и трусливы, как заяц. В истории нравственных теорий вообще бросается в глаза какая-то странная смесь крайней смелости мысли с трусостью. Возьмем недавний пример. Известный позитивист Литтрэ представил года три тому назад теорию происхождения нравственности. Он полагает именно, что все наши эгоистические чувства имеют свой корень в потребности питания, как в инстинкте поддержания личной жизни, а чувства и побуждения альтруистические (термин Конта) – в инстинкте поддержания жизни целого вида, в потребности размножения. Эти два инстинкта, постепенно развиваясь, образовали всю сложную сеть наших нравственных понятий. Эта мысль в основании своем не новая. И все, кто ее высказывал, упорно старались не только отличить эгоизм и альтруизм в их теперешнем состоянии, а дать им непременно различное происхождение. Без сомнения, задняя мысль, всегда подсказывавшая такое решение вопроса, состоит в предубеждении против эгоизма, ради его грязных форм. Кажется унизительным связать эгоизм с нравственностью даже в их отдаленном источнике. А между тем если уж решиться идти так далеко в глубь истории, как пошел Литтрэ, так почему не признать и половой инстинкт просто одной из форм инстинкта поддержания личной жизни. Для первобытного человека, а тем более для низших форм животной жизни, удовлетворен ние аппетита и полового инстинкта имеют совершенно одинаковое значение.
Замечено, что теоретики эгоизма бывают часто на практике людьми крайне добрыми, исполненными самоотвержения и всякого доброжелательства к людям. Это относится в особенности ко многим знаменитым деятелям конца прошлого столетия. Так, Морелли, например, говорил, что собственник имеет полное право запереть дверь своего дома перед носом зябнущего и промокшего человека. Сам Морелли никогда бы так не поступил. Он только в принципе отстаивал неприкосновенность и верховные права своего я чтобы на практике добровольно, исключительно по свободному решению того же я распахнуть настежь дверь своего дома перед обездоленным. Всякий должен признать, что это положение имеет свое достоинство и свою прелесть. Тем именно и обаятельно было влияние великих умов конца прошлого столетия, что они более или менее решительно сбрасывали с личности всякие умственные и нравственные кандалы. Отчасти этим же объясняется и обаяние немецкой метафизики. Недаром Фихте праздновал, как день духовного рождения своего сына, тот день, когда он впервые назвал себя местоимением первого лица – я.
И от всех драгоценных сторон сознания личной свободы ход истории предлагает нам отказаться, если справедливо предположение, что и массы, и интеллигенция в Европе тяготеют к прошлому – к цеховой системе и поземельной общине. Член английского союза плотников уже и теперь не смеет работать быстрее других, хотя бы был гораздо сильнее и искуснее их; он не смеет, хотя бы умирал с голоду, взяться за работу, если союз решил произвести стачку; он связан и многими другими стеснениями. Русский мужик великоросс должен в известный срок пустить свой участок в жеребий и не смеет продать его, хотя бы он составлял для владельца только тяжелое бремя. Неужели – это будущность Европы, в которой пролилось так много крови за свободу, в которой с идеей свободы сжились так давно и так прочно? Есть над чем призадуматься.
Однако черт не так страшен, как его малюют. О том, что английские рабочие союзы должны будут изменить многие пункты своих уставов или погибнуть, а также о том, что русская община может также изменяться и развиваться, мы теперь говорить не будем, а обратим внимание читателя на следующие любопытные и запутанные обстоятельства. Если, как говорят старые экономисты, манчестерцы, свободное движение личных интересов, ничем не связанных, ведет к наилучшим результатам, а тем более если в действиях своих люди руководствуются исключительно личным интересом, то как объяснить возникновение различных организаций, которыми рабочие добровольно стесняют свою личную свободу? И заметьте, что чем свободнее страна, тем подобные организации в ней распространеннее и энергичнее. Отчасти это объясняется, разумеется, тем, что они в Англии, например, встречают для своего возникновения и развития меньше стеснений, чем на континенте. Но вместе с тем должно признать, что сама промышленная свобода несет с собой какой-то яд, побуждающий людей хвататься за противоядие. Во всяком случае, личный интерес побуждает рабочих в известной, часто очень и очень большой мере отказываться от личной свободы. Этот-то неожиданный и парадоксальный результат свободного промышленного прогресса главным образом и побудил экономистов к пересмотру своих догматов. К сожалению, однако, при этом пересмотре происходит один очень важный недосмотр. Почти вся разномастная группа, подведенная нами под рубрику этического направления, весьма горячо обличает индивидуализм и атомизм классической школы, т. е. Смита, Рикардо, Мальтуса и их эпигонов, нынешних манчестерцев. Под индивидуализмом (слово, пущенное в ход Луи Бланом) или атомизмом здесь разумеется стремление основать науку на потребностях личностей, индивидов, отдельных атомов общества, а не самого общества, рассматриваемого как самостоятельное целое. Попрекая этим
И старые социалисты, и нынешние представители этического направления совершенно даром тратили и тратят красноречие, иронию, пафос, доказывая, что экономисты-манчестерцы не хотят знать ничего, кроме отдельных неделимых. Напротив, их-то они и не хотят знать. Такая общественная система, которая опиралась бы на свободу личности и на личный интерес, была бы совершенно противна духу старых экономистов. Они, правда, требовали ее на словах; они даже резко и энергично критиковали с этой точки зрения государство, феодальные и крепостные отношения, цех, общину; но, разбудив таким образом жажду личной свободы и личного интереса, они немедленно же вдвигали личность в систему наибольшего производства, где она и погибла. Таким образом, упреки в индивидуализме, адресованные на имя экономистов, основаны на чистом недоразумении. Устранение этого недоразумения представляется мне важным не только в том общем и чисто логическом смысле, что все ошибки подлежат исправлению. Есть ошибки важные и не важные, а рассматриваемая нами ошибка очень важна. Во-первых, уже потому, что она очень распространена. Не хватило бы у меня места, если бы я вздумал цитировать хотя бы только важнейшие из возражений экономистам, основанных на означенном недоразумении. Замечу только, что оно разделяется и одним из замечательнейших современных писателей, Фр. Альб. Ланге, некоторыми мыслями которого я сейчас воспользуюсь. Ланге должен быть зачислен в группу этического направления. Но он стоит совершенно особняком и по воззрениям, и по силе мысли, и по многосторонности эрудиции, и по добросовестности. Большинство этиков, путаясь кто в политических, кто в клерикальных тенденциях, негодует на манчестерцев именно с точки зрения этих тенденций. Ланге в этом отношении – человек чистый. Тем не менее и он толкует об индивидуализме и атомизме политической экономии. Надо заметить, что русские писатели грешны этим грехом меньше других. По крайней мере, многие из писавших о нашей общине (еще недавно г-н Посников) старались показать в своих возражениях доморощенным манчестерцам, что рекомендуемая ими система наибольшего производства только по недоразумению и на словах берется гарантировать личную свободу, личный интерес и собственность, а в сущности ведет к разрушению и того, и другого, и третьего. Выгоды этой точки зрения очевидны. Она объясняет, между прочим, и парадоксальные на первый взгляд результаты свободного промышленного прогресса, и постепенно овладевающее Европой стремление к изучению, а местами и к восстановлению отживших, забытых форм общежития, на которых наука уже поставила было крест, Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. Это – вековечная истина. Она и экономистами признается, даже во главу угла науки ставится. Пока система наибольшего производства только освобождала личность, разбивая узы цехов и монополий, на нее возлагались всяческие надежды, а по мере того как стал обнаруживаться ее двусмысленный характер, ее стремление заменить одни узы другими – надежды стали ослабевать. Старые узы оказались в некоторых отношениях сноснее новых, потому что они все-таки гарантировали личность от бурь и непогод. Явилась мысль применить их старые принципы к требованиям нового времени, причем, разумеется, совершаются и неудачные опыты, потому что дело предстоит нелегкое.
Но здесь нам может быть сделано одно очень важное возражение. Положим, скажут, что личность крестьянина, лишенного гарантий общины, и ремесленника, вылупившегося из цеха, действительно затерлась и потерпела большее или меньшее повреждение в системе наибольшего производства. Но эта система в том именно и уличается, что она строит благосостояние сравнительно немногих на разорении масс; в этом и состоит проникающий ее и ее апологетов эгоистический элемент. Само собой разумеется, что не наше дело – защищать систему наибольшего производства. Но вот в чем вопрос: действительно ли так велико, как кажется, счастье тех, кого система наибольшего производства осыпает своими дарами? Небезынтересно заметить, что Мальтус, совершенно по тем же соображениям, по каким Гарнье восстает против народного образования, требовал, чтобы страсть к накоплению богатств была отделена от влечения к наслаждениям. Ему казалось, что система наибольшего производства тогда только будет процветать, когда рабочие будут работать, размножаясь лишь по заказу рынка, а капиталисты только накоплять богатства, не наслаждаясь; наслаждения он ставил вне системы наибольшего производства, по крайней мере, вне персонала активного участия в ней. Конечно это – мечта, своего рода утопия. Но узкая логичность Мальтуса имеет свою цену.
Вопрос о счастье осыпанных дарами задал себе и упомянутый уже Ланге и дал на него любопытный ответ при помощи одного психофизического закона, который и мне придется изложить вкратце.
Еще в прошлом столетии Д. Бернулли, разрабатывая теорию вероятностей, обратил внимание на следующее обстоятельство. Положим, что вероятность выигрыша в какой-нибудь лотерее вычислена для двух человек: одного – богатого и имеющего несколько билетов, другого – бедного и имеющего гораздо меньшее число билетов. Разница между этими двумя вероятностями отнюдь не будет выражать разницы в степени удовольствия, с которыми выигрыш будет встречен тем и другим претендентом. Это – совсем другой вопрос. Шансов выиграть у богатого больше, потому что у него больше билетов, объективное счастье на его стороне; но этого нельзя прямо сказать о счастье субъективном, т. е. о внутреннем удовлетворении выигрышем. Богатый человек с презрением смотрит на такие суммы, которые осчастливили бы бедного. На основании этих соображений Бернулли вывел, что относительная, личная, субъективная ценность какой-нибудь суммы (fortune morale, как потом назвал Лаплас) равняется абсолютной, математической, объективной ценности (fortune physique), разделенной на имущественное состояние заинтересованного человека. Дальнейшая разработка этого положения привела к формуле: относительная ценность растет как логарифм ценности абсолютной. Это вычисление долго оставалось без употребления в учебниках теории вероятностей, пока ему не придали важного значения два лейпцигских профессора: Вебер и Фехнер. Рядом опытов, наблюдений и вычислений они пришли к тому заключению, что всякое ощущение растет как логарифм вызывающего его впечатления или раздражения. Если мы для простоты возьмем только цифры: 1, 10, 100, 1000 и т. д., то логарифмы их будут: 0, 1, 2, 3, 4 и т. д. Значит, принимая за единицу ту степень раздражения или ту величину впечатления, соответствующее ощущение которому равно нулю, мы должны усилить впечатление на девять единиц, чтобы ощущение усилилось только на одну единицу. Это совпадение закона ощущений с законом логарифмов так поразительно, что, как говорит Вундт, таблицы логарифмов точно нарочно для того составлены, чтобы избавить психологов от вычислений. Ланге, со своей стороны, находит, что Фехнер вполне прав, называя приведенный закон основным психофизическим законом. Вебер начал собственно с исследования мелких разниц в длине линий, распознаваемых на глазомер, разниц В высоте тонов, распознаваемых на слух, в весе предметов, в силе света, запаха и проч. Эти-то исследования и убедили его, что иногда абсолютная разница, например в весе двух предметов, еще не определяет разницы в ощущении осязания. Например, небольшая прибавка хинина не усилит горького вкуса крепкого раствора, между тем как в слабом растворе хинина эта же прибавка произведет ощутительное на вкус усиление горечи.
Спрашивается: можно ли приложить основной психофизический закон к общественному быту? Но, кажется, тут и спрашивать нечего, потому что закон этот есть тот же закон Бернулли, который уже непосредственно соприкасается с явлениями общественной жизни. И действительно, основной психофизический закон может пролить свет на многие запутанные явления. Возьмем, например, степень восприимчивости какого-нибудь народа к политическому гнету или степень восприимчивости представителей какого-нибудь класса общества к давлению экономических отношений. С точки зрения закона Вебера очевидно, что если гнет усиливается, то эта прибавка ощущается совсем не пропорционально ее абсолютным размерам, а пропорционально ее отношению ко всей силе гнета. Как ничтожная прибавка хинина мало ощущается в крепком растворе и резко слышится в слабом растворе, так, например, некоторое усиление полицейского произвола в одной стране может произвести целую бурю, а в другой пройти совсем незамеченным. Это будет зависеть не от размеров надбавки, а от ее отношения ко всей существующей уже сумме произвола. Естественно, что какому-нибудь хивинцу может показаться, что англичане иногда с жира бесятся…