Борьба за мир
Шрифт:
— То не беда, — бубнил Галушко. — То хорошо. Но что генералу скажу: опередили? Скажет: «Кто позволил?»
— Не скажет, Васенька, — послышался голос Груши. — Он ведь хороший, генерал, у нас. Лучше его на земле нет.
«Ишь-ишь! — воскликнул про себя польщенный Анатолий Васильевич. — Накуролесили чего-то и — «лучше его на земле нет», — он было хотел позвать Галушко, но тот сам вышел из-за перегородки и, увидав Анатолия Васильевича, растерянно скис, бормоча:
— Слыхали, товарищ генерал? Слыхали?
Анатолий Васильевич тоненько улыбнулся и, сам еще не зная почему, сердито проворчал:
— Что «слыхали»? Ехать надо, а он «слыхали».
— Разговор
— Нужен мне очень ваш разговор, — еще сердитей проворчал Анатолий Васильевич и пошел на выход.
Первой из деревушки вырвалась машина генерала Тощева, за ней — машина Троекратова… и вскоре скрылись в сгущенной предутренней тьме. За ними выскочили машины Анатолия Васильевича и Макара Петровича.
Вряд ли кто из едущих подметил то, что подметил Николай Кораблев. Заря разгоралась — красная, красивая, теплая и притягательная — на востоке, в Стране Советов, и кучилась тьма, убегая все дальше и дальше на запад.
«Символ. Какой-то символ, — подумал Николай Кораблев, всматриваясь то в убегающую тьму, то на разгорающуюся зарю. — И я верю в этот символ: все самое нужное человечеству поднимается от нас и наступает на тьму — капиталистическую мерзость. В это верю я. Верит весь наш народ. И неужели мы не победим тьму?» — так думал Николай Кораблев, полагая, что так думают и все едущие в машинах.
Но те, кто ехал в м. ашинах, вовсе не обратили внимания ни на тьму, ни на зарю: каждый из них думал о предстоящем сражении, проверяя готовность к этому сражению.
Труднее всех, конечно, было Троекратову.
Анатолий Васильевич, Макар Петрович, Тощев и любой генерал, любой полковник, любой командир любого вида войск уже имели опыт прошлых войн. Из опыта прошлых войн они черпали многое, перерабатывая все это, применяя к современной войне. А у Троекратова позади почти ничего не было, кроме опыта гражданской войны. Но тогда, в годы гражданской войны, люди шли в бой, гонимые свирепой нуждой, угнетением, желанием построить новую жизнь — без капиталистов и помещиков. За эти десятилетия такая жизнь была построена, и человек полюбил жить… И t-от этому человеку, который так страстно любит жить, надо теперь идти в бой и умирать.
До армии Троекратов ежедневно читал в высших учебных заведениях лекции, по историческому материализму, а по ночам рылся в трудах Гегеля, Фейербаха, Гельвеция, Беркли, Бэкона, забирался к Канту, Спинозе, Спенсеру, уходил в древность — к Демокриту, Аристотелю. За последние годы, изучив немецкий и английский языки, он стал читать подлинники. Ему казалось, что он хорошо знал учение Маркса — Ленина. По крайней мере его в Москве считали крупным философом и, когда надо было дать оценку той или иной рукописи, посылали ее именно ему, профессору Троекратову. А получив отзыв, говорили:
Ну! Так сказал Троекратов. А он, знаете ли…
И не все видели, что Троекратов, как и всякий человек, увлекшийся только теорией, стал мыслить логическими категориями, постепенно превращаясь в кабинетного человека. В армии он столкнулся с живой действительностью и тут понял, насколько жизнь сложна и многостороння. Здесь, в армии, он увидел, что все эти люди, хотя и объединенные единым, общим, тем, от чего они не откажутся под угрозой казни, однако в отдельности разные. Не было в армии людей, сплошь похожих друг на друга, как это он раньше предполагал. Люди тут были разные: одни — слишком обидчивы, другие — толстокожи, третьи — мягкотелы, четвертые — слишком любили жизнь, чтобы без страха умереть, пятые — слишком героичны: выходили
Вы, дорогой мой полковник, вот что сделайте: выбейте из бойцов страх перед фашистами.
Мне кажется, товарищ командарм, мы от этого и не отклоняемся.
Теоретически. Это, конечно, хорошо — теоретически, а вы еще практически.
Не понимаю и не представляю, как?
А вот как. Я прикажу, чтобы трупы немцев подольше не убирали. Пускай бойцы смотрят на мертвых. Посмотрят и убедятся: «Не так уж черт страшен, как его малюют». Затем с пленными. Возьмут в плен, так пускай не тащат их сразу в штабы, а сначала проведут по ротам, покажут бойцам. Увидят пленных — и опять убедятся, что не так уж черт страшен, как его малюют.
Как раз во время этой беседы командир пятой дивизии полковник Михеев позвонил Анатолию Васильевичу и сообщил, что ему удалось выловить группу диверсантов. Диверсанты эти, переброшенные на советскую сторону месяца полтора тому назад, делали набеги на склады с горючим, на штабы, а главное, на мирное население: ворвавшись в ту или иную деревеньку, они сгоняли всех жителей — женщин, стариков, детей — в две-три хаты, поджигали или просто выводили в поле и расстреливали.
Четырех мерзавцев поймали, товарищ командарм, — говорил по телефону Михеев. — Одиннадцать словить не удалось: убиты во время перестрелки.
Ну, давай, давай их, полковник, сюда! — тихонечко и тоненько приказал Анатолий Васильевич. — Только не прямо ко мне. Неподалку от нас батальон стоит. Пускай их бойцам покажут. Пускай поглядят.
С Троекратовым Анатолий Васильевич беседовал около часа, все стаскивая того с теоретических высот на «грешную землю». Под конец беседы в комнату ворвался встревоженный Галушко, а за ним боец — пожилой украинец, ведя за руку растрепанного диверсанта. У бойца и у диверсанта на лицах виднелись ссадины, текла кровь.
В чем дело? — поднявшись из-за стола, проговорил Анатолий Васильевич, глядя то на бойца, то на диверсанта.
Боец, отдышавшись, взволнованно прокричал:
Товарищ командарм, та шо ж воны наробили!
Обатюшки, шо ж воны наробили! — И тут он рассказал, что ему и трем бойцам полковник Михеев поручил доставить диверсантов в штаб армии, но по пути заглянуть в батальон, «чтобы ребята наши покрасовались на гадов». — А воны… воны, — уже басил он. — Воны ж, как только увидели, и давай… и давай… и давай… Вы же побачьте, шо воны наробили, товарищ командарм.