Борьба за мир
Шрифт:
Татьяна, оробев, смешалась и сказала первое, что пришло на ум:
— Но ведь я пришла из тыла… А вдруг по дороге обыск? Преподавательница немецкого языка и к фронту идет. Шутка сказать, — пробормотала она, видя, как недоверчиво смотрит на нее Ганс Кох. — Шутка сказать, — пробормотала она еще раз.
— А-а-а! Тогда вы наша пленница, — полушутя, но не доверяя ей, сказал Ганс Кох, поощрительно глядя на то, как мимо него несут Егора Панкратьевича.
Егор Панкратьевич непонимающими глазами посмотрел на всех и почему-то поправил простыню, прикрывая босые ноги. Таким его и вынесли из
Мария Петровна и Татьяна вышли на крыльцо, все еще не веря словам Ганса Коха. Но тут с крыльца они увидели, как неподалеку, на базарной пустой площади, солдаты воздвигали виселицу из свежих золотистых сосновых бревен… И к этой виселице солдаты тащат Егора Панкратьевича.
Ганс Кох остановился и, испытующе глядя Татьяне в глаза, заговорил, показывая на виселицу:
— Вы не хотели бы быть там? Там покачиваться? Не хотели бы? Веревка у нас есть, — и на ломаном русском, смеясь: — Мила нет. Ну и без мыла, — добавил уже на немецком языке, взглядом палача окинув ее. — Если вы лжете, вы будете там, — и пошел за солдатами, насвистывая что-то похожее на фокстрот.
Как только он скрылся, Татьяна припала к плечу матери и еле слышно проговорила:
— Мама, мамочка моя, что нам с тобой предстоит испытать? — и смолкла, видя, как из-за угла вышел, лениво почесываясь, Савелий.
— Что ж, потащили сердечного-то человека? — произнес он, подчеркивая «сердечного-то». — На палочку потащили?.. А мы шкурки свои спасать будем. Конешно… — загадочно проговорил он, сонно посматривая на Татьяну. — Конешно, мы по-ихнему болтать не уме¬ем. Однако на нас шкурка тоже не купленная.
Татьяне кровь ударила в лицо.
«Он понял так, будто я изменила», — мелькнуло у нее, и она, желая разубедить его, позвала: — Савелий, Савелий Петрович! Подите-ка сюда… Ко мне… К нам вот, с матерью.
— Нет уж, нонче нет Петровича. Я Савелька. Вот кто, — и Савелий, круто повернувшись, все так же почесываясь, скрылся за углом дома.
Два танка, ворвавшись в Ливни, привезли с собой не только Ганса Коха и восемнадцать солдат, но одного русского с довольно странным лицом. Губы у него толстые, вытянутые, будто он ими все время что-то сосет, нос на конце широкии, с вывороченными ноздрями, глаза суетливые, пакостные, как у крысы. Немцы не называли его по фамилии Завитухин, а кричали:
— Петр! — и звучало это так же, как кличка бездомной собаки.
Ганс Кох в первое же утро повесил на базарной площади Егора Панкратьевича Елова, председателя сельсовета и еще человека со стороны, которого не знали ни жители села, ни немцы. Когда к виселице подтащили Егора Панкратьевича, откуда-то вынырнул Савелий. Борода у него была сбита набок, глаза горели, губы тряслись. Кинувшись к немцам, он истошно завыл:
— Во-ота-а старатели! Во-ота-а — хозяева земли! — и затянул тоненьким скрипучим голоском: — Христос воскресе, Христос воскресе…
Ни немецкие солдаты, ни Ганс Кох не понимали его. Тогда Петр Завитухин пояснил:
— Наш. Досконально. На цепь привяжи, все одно плясать будет.
— О-о-о! Христос! О-о-о! — воскликнул Ганс Кох и, показывая на повешенных, сказал так громко, как будто площадь была заполнена народом: — Со
Повешенные дня четыре покачивались на свежей перекладине. По улице потянулся тошнотворный смрад. Тогда фашисты стащили казненных за село, сбросили в канаву, еле присыпав землей. Через несколько часов собака, косматая овчарка, всюду следовавшая за немцами, пронесла, держа в зубах, голову Егора Панкратьевича. Собака пробежала улицей, пересекла плотину, поднялась в гору и скрылась во дворе совхоза, где в белом каменном с колоннами доме жил Ганс Кох.
Вскоре на селе был поставлен староста. Выбор пал на Митьку Мамина — отпрыска закоренелых старинных прасолов. В Ливне знали, что когда-то отец на потеху гостям шестилетнего Митьку поил водкой. Пьяный Митька шел по улице, покачивался, падал, матерясь, как взрослый, а за ним двигалась толпа гуляк во главе с самим прасолом Маминым и хохотала. Потом Митька так втянулся в выпивку, что однажды пьяный подошел к мосту и, решив похвастаться, взялся руками за железную перекладину, вскинул ноги, видимо, намереваясь показать «свечу», сорвался и головой ударился о дно реки. Его вытащили. Ребра у него смялись, как мехи гармошки, шея скривилась. Все решили: «Митька подохнет», — а он выжил. Промотав все, что осталось от отца, он переправился на конец улицы в маленькую, сгорбленную избушку, взяв себе в жены случайно подвернувшуюся нищенку — бабу толстую и такую же придурковатую, как и он сам. Сначала для потехи он бил ее тройным ременным кнутом. Жена орала так, что поднимала на ноли всю улицу. Митьке сказали:
— Эй! Забыл, при какой власти живешь. Дура она, дура, как и ты, да все одно тебя за это не похвалят — сошлют.
— Ну! Их ты, тетеря-метеря, — и он переметнулся на другое: поставя перед собой бутылку с водкой, привязав нитку к ножке стола, другим концом обхватывал жирную ногу жены и грозил:
— Сиди. Оборвешь нитку, башку отрублю, — и пил, дразня: — Вот как я тебя мучить буду — по-барски.
Такого Ганс Кох и поставил старостой на селе.
— Мне, тетеря-метеря, — ответил Митька, — все едино. Было бы что туды, — и показывал пальцем себе в рот. — А какая власть — мне все едино, тетеря-метеря.
Танки вскоре ушли в неизвестном направлении, с ними вместе отправился и Петр Завитухин. Немецкие же солдаты разместились по двое в хатах, выбрав себе самые лучшие. Сам Ганс Кох поселился в квартире Егора Панкратьевича, сказав Татьяне:
— Мы так… семьей. Вы, конечно, ничего против не имеете?
Что на это могла ответить Татьяна? Она опустила глаза, затем, переборов отвращение, подняла их — чистые, детские — и, улыбаясь, сказала:
— О да.
— А кто отец вашего сына? — спросил однажды Ганс Кох.
Татьяне хотелось гордо ответить, что отец — Николай Кораблев, но тут ей, очевидно, снова подсказал инстинкт матери; она опустила глаза и через секунду подняла их.
— Плод любви несчастной.
— О! Хорошо. Значит, вы не имели взаимной любви? Я тоже не имел взаимной любви. Но я надеюсь. Вы надеетесь?
— А как же? — все так же открыто глядя в лицо, усыпанное следами фурункулов, ответила она, вполне понимая, на что он намекает. И пусть, пусть намекает, лишь бы не касался Виктора.