Боттичелли
Шрифт:
Диспут по поводу картины все-таки состоялся; просто так отмахнуться от него было невозможно. Антонио Поллайоло открыл его тем, что изобразил точно такого же Себастьяна, но исправив все те ошибки, которые, по его мнению, допустил Сандро. У Антонио Себастьян действительно страдал: будто чувствуется, как дрожат его колени, как изгибается от боли спина, когда в тело вонзается очередная стрела, и кажется, слышны его мольбы, обращенные к небу. Ландшафт был выписан несравненно лучше, чем у Боттичелли. Поллайоло побил его по всем статьям, хотя ни сам Сандро, ни эстеты с виллы Кареджи так не считали. Но мнением большинства пальма первенства была отдана Антонио. В споре победили те, кто руководствовался поучениями Данте:
ИскусствоНо Сандро не желал быть учеником, – пусть даже самой природы. Если предназначение живописца лишь в том, чтобы копировать натуру, стремясь создать иллюзию реальности, усвоив правила перспективы, пропорции, соотношения и композиции, то художник действительно ничем не отличается от ремесленника, лишенного вдохновения и фантазии; человеческому разуму в этой среде не остается места. Человек – творец, это он уже усвоил, вращаясь среди философов с виллы Кареджи. Созидать ему помогает фантазия. А что это такое? Фра Филиппо, если это было возможно, избегал списывать своих Мадонн и святых с конкретных лиц. Его разум рождал персонажи, похожие и в то же время не похожие на окружающих людей. Липпи мог часами сидеть перед фресками, изображающими Страшный суд или святого Георгия, попирающего дракона, и размышлять, иногда вслух. Вот эти крылья взяты у летучей мыши, когти – у кошки, хвост – у ящерицы. Тут все понятно, но как родилось целое и почему оно должно выглядеть именно так? Или это божественное озарение, позволившее живописцу увидеть то, что недоступно простым смертным?
Размышления о природе фантазии могли завести далеко. Некоторые, задав сами себе этот вопрос и не найдя на него ответа, на том и успокаивались. Другие же пытались проникнуть глубже, не боясь подходить к опасным рубежам. Среди них были и такие, кто полагал, что живописцам дан дар наделять свои творения душой, и даже те, кто верил: в ночной тишине и безлюдье картины могут оживать. Недалеко от них ушли и некоторые заказчики, просившие поместить их изображения рядом с Мадонной и святыми – и не только из желания оповестить всех, что это именно они облагодетельствовали ту или иную церковь. Они были уверены, что их нарисованные двойники могут попросить небесных заступников о спасении их душ.
Мнений здесь было множество. Фра Филиппо, например, задавался мыслью: нарисованный художником образ Девы Марии не имеет ничего общего с истинной Богоматерью, ибо сколько живописцев, столько Мадонн, непохожих одна на другую. Так кому же тогда молиться верующим? Церковь давала ответ: все эти изображения – всего лишь символы недоступного прообраза. Фичино придерживался другого названия – «талисман» – и высказывал предположение, что подобные амулеты притягивают «дух» или благоволение тех, кто на них изображен. Правда, говорил он это о богах языческих, но теперь все так перемешалось! Что же касается фантазии и вдохновения, то философ допускал, что живописец, как и поэт, способен улавливать «идеи вещей», о которых говорили у Платона.
А вот с тем, что художник может наделить свои картины душой, Марсилио был не согласен. «Верно то, что искусство есть подражание природе, – писал он, – верно, что, имея разум и опыт обращения с существующими вещами, художник может создавать несуществующие вещи. Но содеянное им – мертво, ибо он действует извне и способен созидать лишь внешнюю форму вещей, в то время как божественная мудрость формирует природу изнутри посредством духа и разума, которые присущи материи. Природа – это искусство, которое изменяет сущность вещей, порождая жизнь. Поэтому искусство людей никогда не станет тождественным искусству природы. Человек никогда не уподобится Богу, вдохнувшему душу в Адама».
«Символы», «талисманы», «искусство природы», «идеи вещей» – при желании Сандро, конечно, мог бы постигнуть премудрость всех этих понятий, но он был живописцем, а не философом. Главным для него было то, что, как бы искусно человек ни подражал природе, он не проникнет за внешнюю форму.
Большинству граждан Флоренции было не до размышлений о предназначении живописи – мало ли что толкуют бездельники на загородных виллах и какие басни там рассказывают! И состязания живописцев их не волновали. Чума стремительно приближалась к воротам города; то там, то тут в окрестностях вымирали деревни и монастыри. Казалось, еще немного, и «черная смерть» триумфально войдет во Флоренцию. В город спешно завозили уксус, чтобы убивать заразу, и дрова, чтобы сжигать зачумленный скарб. В церквях служили мессы, улицы и площади обносили святыми реликвиями. Чума упорствовала – отпугнутая чудодейственными средствами, она отступала на несколько миль, но потом начинала подкрадываться снова, уже с другой стороны. Эта смертельная игра продолжалась все лето. Как всегда, суеверные флорентийцы и на сей раз стали искать причины надвигающегося бедствия, и, как обычно, виновными оказались те, кто, по их мнению, навлек гнев Божий своей богомерзкой жизнью и распространением язычества.
Это было самое благодатное время, чтобы воспользоваться смятением умов и свести счеты с недругами. Конкурирующие семейства зашевелились и, кое-как объединившись, ополчились против Медичи. Семена флорентийских распрей обладают необычайной всхожестью; стоит чуть-чуть измениться условиям, и они дают могучие всходы. У противников Медичи не хватало фантазии, чтобы разнообразить свои нападки. Какими они были десять и двадцать лет назад, такими и остались: Лоренцо стремится к установлению тирании, к удушению Флорентийской республики. При чем здесь чума, никто объяснить не может да, видимо, и не собирается. Долой узурпатора! Медичи зашли слишком далеко, некоторые правители уже обращаются к Лоренцо как к «вашей светлости» и даже «вашему величеству», и он не возражает. Ради спасения родины пора положить этому предел! Лоренцо пробуждает интерес сограждан к Риму императорскому, Строцци и иже с ними – к Риму республиканскому и его героям, боровшимся против тиранов.
Чума, покружившись вокруг города, в середине осени отступила за горы. О ней можно было забыть, а для братьев Медичи настала пора предпринять что-либо, чтобы вернуть симпатии сограждан. В палаццо на виа Ларга всегда зорко следили за настроениями в городе. Со времен недолгого изгнания Козимо из Флоренции здесь постоянно были начеку. Миланец Сфорца по-дружески предупреждал братьев: флорентийцы неуправляемы и взбалмошны, страсти разгорелись, как бы не вышло беды. Но Лоренцо можно было не предупреждать на этот счет: его осведомители, усердно толкавшиеся на площадях и в церквах, давно уже донесли о кознях противников. Теперь пора действовать.
Лоренцо решил прибегнуть к средству, которое неоднократно использовалось его дедом и отцом и, как правило, давало положительные результаты. Оно было старо как мир – удовлетворить потребности толпы в хлебе и зрелищах. Нужно было лишь найти благовидный предлог, но он представился сам собой: предстояло заключение соглашения между Флоренцией, Миланом и Венецией – еще одна дипломатическая победа, которую Лоренцо мог записать в свой актив и которая стоила того, чтобы ее достойно отметить. Хотя со времени грандиозного приема Сфорца прошло уже шесть лет, это празднество было у всех на памяти, и было решено повторить его. К праздникам, которые издавна ежегодно отмечались во Флоренции, в 1475 году прибавился еще один. Год был не совсем обычным: Сикст IV, нуждавшийся в деньгах, объявил его «юбилейным» в надежде, что по этому случаю многие возжаждут покаяния и ринутся в Рим за отпущением грехов, пополняя тем самым папскую казну. Так что не было причин особо воздерживаться от радостей жизни, раз все будет прощено – были бы деньги.