Боярыня Морозова
Шрифт:
– Мати праведная Федосья Прокопьевна, вторая ты Екатерина-мученица, дай мне, приличия ради людей, чтобы видели, – не крестись тремя персты, но только руку показав, поднеси на три перста…
Боярыня Морозова своим стоянием за двуперстие победила царя, он только «приличия ради», чтобы не признать себя побежденным перед всея Москвой, просит ее всего лишь «показывать», будто крестится «на три перста».
– Пришлю возок царский, – обещает он, – с аргамаками, и придут многие бояре, и понесут тебя на головах своих ко мне, в прежнюю твою
Но что ей возки, аргамаки, какая ей теперь честь, что понесут ее бояре на головах. Никому, и самому царю, не соблазнить ее никакой честью земной. Она выбрала честь небесную: стояние за Святую Русь до конца.
Боярыня Морозова ответила царю Алексею на словах:
– Эта честь мне невелика, было все и мимо прошло, езживала в каретах, на аргамаках и в бархатах… А вот какой чести никогда еще не испытывала – если сподоблюсь огнем сожжения в приготовленном вами срубе на Болоте.
Спешно перевели Морозову в тот же день в Ново-Девичь монастырь. Повелено было силком волочить ее к службе.
У Ново-Девичьего день и ночь без шапок стояла толпа. Громоздились возки боярынь, колымаги, вельможные приезды, крики конюхов нарушали монастырскую тишину.
Москва следила за неравным поединком боярыни Морозовой, помученной дыбой, с самим царем Руси.
Москва чувствовала, что батюшка-государь сам мучается о старой вере. На Москве многие ждали, что простит государь упорствующих за Русь, за старую ее молитву, и поклонится им, и они ему, и станет снова одним крылатым духом Русская земля.
Но какую силу надобно иметь царю, чтобы отказаться от своего же Соборного уложения, от затей Никона, в каких он чувствовал, к тому же, если не полную правоту, то полуправоту. А вблизи, кругом, одни подобострастные, льстивые, равнодушные: ни на кого опоры.
– Нам как прикажешь, – горьким смехом высмеивал такую ползучую Москву Аввакум. – Как прикажешь, так мы и в церкви поем, во всем тебе, государь, не противны, хоть медведя дай нам в алтарь, и мы рады тебя, государя, тешить, лишь нам потребы давай да кормы с дворца…
Горький и пророческий смех: если не медведя в алтарь, то всепьянейшего и всешутейшего дождутся вскоре.
– Только у них и вытвержено, – с презрением отзывается о Московии, иссякающей духом, Аввакум. – «А-се, государь, во-се, государь, добро, государь…»
Медведя Никон, смеяся, прислал Ионе Ростовскому на двор, и он медведю: «Митрополите, законоположнище!» …Настала зима, и сердце озябло… Глава от церкви отста… Не тех, глаголю, пастырей слушать, иже и так и сяк готовы на одному часу перевернуться.
А кого в эти дни слушал усталый государь, – вероятно, таких поддакивателей: «А-се, во-се, государь», и еще холодно-беспощадную к Морозовой царицу Наталью Кирилловну…
Царь озабочен только тем, чтобы отвести Морозову с глаз толпы: из Ново-Девичьего ее увозят тайно в Хамовники.
Между тем заволновался и царев верх: за Морозову
Они все за боярыню, кроме новой царицы, смоленской стрельчихи. Старшая девушка, строгая молитвенница Ирина Михайловна, стала говорить брату:
– Зачем, братец, вдову бедную помыкаешь? Не хорошо, брате…
Вмешательство царевны Ирины только усилило бессильное раздражение царя против Морозовой. Он знал «пресность» раскольничьей боярыни. Он понимал, что отмена всех затей Никоновых, возврат Руси к ее вековой молитве, осьмиконечному кресту и двоеперстию, только освобождение всех заключенников за старую веру и всенародное царское покаяние перед теми, кто засечен насмерть, кто кончился на дыбах, под плетьми, в земляных тюрьмах за Русь, забвение Собора 1666 года, полное поражение его Морозовой и Аввакумом – вот что могло бы примирить его с «бедной вдовой».
– Добро, сестрица, добро, – угрожающе ответил царь. – Готово у меня ей место.
И приказал в ту же ночь вывезти боярыню из Москвы, под крепкой стражей, в далекий, неведомый никому Боровск, в острог, в земляную тюрьму, на жестокое заточение.
Царь желал, чтобы Москва забыла Морозову, чтобы и память о ней исчезла, и думал сам, что так забудет о ней.
А остался с нею навсегда, точно наедине, с глазу на глаз: царь Алексей остался со своей совестью.
В Боровск перевели и княгиню Урусову. Муж давно покинул ее, не толкал больше «пострадати за Христа»: князь Урусов женился на другой.
В Боровск, в тюрьму к Морозовой, привезли и других осторожниц-раскольниц, инокиню Марью Данилову, что лежала с ними под рогожами на Ямском дворе, и другую морозовскую инокиню, Иустину.
Верные руки донесли до них последнее посланьице Аввакума из Пустозерска:
– Ну, госпожи мои светы, запечатлеем мы кровью своею нашу православную христианскую веру со Христом Богом нашим. Ему же слава вовеки. Аминь.
Один боровитянин, Памфил, в первые же дни был пытан и сослан с женою в Смоленск – за то, что передал острожницам «луку печеного решето». Но к зиме Москва как бы забыла о сосланных. Им стало легче, стрелецкая стража, и та помогала им, чем могла.
В тихий зимний день в Боровск тайно приехал старший брат Федосьи и Евдокии, описатель их жития. Ему удалось свидеться с сестрами.
Федора удивил радостный, неземной свет их изнеможденных лиц и то, что Федосья Прокопьевна с улыбкой назвала свою тюрьму «пресветлой темницей».
А к весне пришли из Москвы в Боровск большие обозы с подьячими и дьяками. Среди боровских стрельцов начался розыск: зачем помогали раскольницам. Москва, видимо, приказала покончить с боровскими острожницами.
И о Петрове дне дьяк Кузмищев сжег на срубе инокиню Иустину, Марью Данилову бросили в темницу, к злодеям, а сестер, Федосью и Евдокию, отвели в цепях в другую земляную тюрьму, выкопавши ее глубже первой.