Брат птеродактиля
Шрифт:
После чего старый, лет сорока, старлей мгновенно выходил из себя, вскакивал, топал ногами, брызгал слюной, кричал нечленораздельно, а если членораздельно, то исключительно матерно. Чудак человек — как будто Мишка его в старлеях до глубокой старости продержал, будто так уж священны для него, столь явно недооцененного начальством, прусскиееще армейские догматы.
И не ошибся Мишка, на четвертый раз явно осунувшийся старый служака в мешковато сидящем мундире молча подписал все, что требовалось. Будто собственную капитуляцию подписал. Здоровье-то — не с вещевого склада. И никак Мишке за эту обиду потом не отомстил, хотя Аркашка пытался накаркать, мол, как начнет он тебя на сборы каждый год таскать — взвоешь. Но,
Однако мы что-то слишком вперед забежали, тогда как отдыхающих наших дембелей вдруг зазвали как-то на чью-то свадьбу — в армии, небось, все служили, а не служили, так с чужих слов понятие имеют. А кроме того, гармошка сама по себе немалое значение имеет, особенно, если свой, штатный, так сказать, гармонист, доверия не оправдав, дрыхнет в сенцах на голом холодном полу и, в ответ на требование зафигачить плясовую, нечленораздельно мычит да, стремясь уйти от ответственности, пиджак на голову натягивает.
На этой чужой свадьбе Аркашка Ленку-то и подцепил. Которая в каком-то не отапливаемом чуланчике его сразу утешила, хотя, конечно, проделали они все сумбурно, поспешно и неуклюже, но тут уж девушка была ни при чем — чулан есть чулан. Зато Аркашка-то как взбодрился! Сразу остатки душевного комфорта, вызванные отсутствием счастья в молодой цветущей жизни, превозмог!
И зависть к брату, разыгравшаяся было на чужой свадьбе так, что в какой-то момент свету белого не взвидел, сразу резко уменьшилась. А то ведь уже чуть было вслух не завопил: мол, да что же это такое делается, люди добрые, если человек на гармошке пиликать не умеет, так, значит, он уже вообще никому не может быть интересен, значит, он просто дурак дураком, хотя среднетехническое образование имеет и на передовом рубеже социалистического лагеря три года на танке в качестве командира рассекал, не имея минуты свободной для того, чтобы научиться на гармошке или еще на чем?!..
Отчего Мишке, который братовы страдания ощущал почти как собственные, тоже вольготней стало. Он же видел, как братан на Машку поглядывает, но не станешь ведь жену, горячо любимую притом, под страждущего брата подкладывать, такое только в буржуазном — австралийском, что ли, — кино возможно, а не в отдельно взятой стране, избравшей курс на построение высочайшей, помимо прочего, морали через двадцать лет.
И Мишка, едва Аркашка (важный и гордый, словно венгерский коммунист-интернационалист Имре Надь, только что расстрелявший несколько тысяч белогвардейцев, по легкомыслию не спасшихся от него на кораблях французской эскадры) вышел из чулана, так рванул меха древней папиной гармонии, что чуть ее не разорвал, и, как оглашенный, без какого-либо вступления завопил:
Хмуриться не надо, Ла-а-да, Хмуриться не надо, Ла-а-да, Для меня твой смех награ-а-да, Лад-да!..Особо завидовать тут, вообще-то, было нечему. Мишка в освоении инструмента так больше за всю последующую жизнь и не продвинулся, фальшивил ужасно, и подпевать ему, если, допустим, на трезвую голову, не представлялось возможным. Только по пьянке, когда сама душа поет…
И гости, которые могли еще, вразнобой, но дружно как подхватили:
Под железный звон кольчуги, Под железный звон кольчуги, НаИ Аркашка, не выдержав столь недвусмысленного всенародного сочувствия, зарделся все ж.
Но тут на его счастье матери жениха с невестой, недовольные тем, что гости отвлеклись от главного, вмешались, объявили традиционный сбор средств молодым на первоначальное обзаведение. Впрочем, конечно же, не так прямо объявили, а в подобающих выражениях, но чтоб все без труда поняли.
И Мишка заиграл что-то напоминающее танго. Танцевать под его музыку было гораздо легче, нежели петь, гости, опять же кто мог, разбились на пары и затеяли топтаться в тесноте коммунальной комнаты, примерно так, пожалуй, топчутся в ледяном «автозаке» бедолаги-арестанты, чтобы не погибнуть от холода, пока их граждане-начальники опять везут куда-нибудь строить все тот же коммунизм.
И сразу, привлеченная танцевальной музыкой, нарисовалась из чулана Ленка, которая своей задержкой надеялась убедить всех, что ничего такогоу них там с Аркашкой не произошло, и пошли они с Аркашкой тоже «деньгами сорить», а мелочью заранее, само собой, не запаслись, в связи с чем пришлось Аркадию Федоровичу под веник невесте бумажную купюру небрежно метнуть. И она произвела на всех должное впечатление. Особенно мать жениха смягчилась, хотя сперва даже и не думала скрывать недовольства не заложенными в смету гостями, особенно тем, угрюмым, который даже на гармошке не умел…
Ленка по трезвому рассмотрению да при свете дня оказалась не то чтобы совсем страхолюдиной, однако даже симпатичной, при всей к ней душевной Аркашкиной благодарности, не являлась. Увы. Кроме того, она была старше Аркашки на целых четыре года и выше ростом на полголовы. Да к тому ж общедоступность ее, столь явно выходящая за рамки бытовавших тогда нормативов, насчет которой Аркашку сразу все, вплоть до собственных родителей, просветили…
Так что ни о каком продолжении отношений речь идти не могла. И Аркашке пришлось от девушки, оказавшейся еще личного достоинства лишенной, что выражалось, опять же, в переходящей все границы назойливости, скрываться да прятаться, как шкодливому пацану от разъяренного родителя, пока та не отстала. Кажись…
Но вдруг — это мы опять несколько вперед забежим, дабы не разрывать на две части одну любовную историю, что страшно любят писатели и терпеть не могут нормальные, не отягощенные гуманитарным образованием читатели — вдруг… Как гром среди ясного неба! Прибегает сестра Антонина крайне взволнованная и всем, кто в доме был, а в доме как раз все и были, кто продолжал в нем проживать, свистящим шепотом, зачем-то постоянно на окна и дверь оглядываясь, сообщает, что своими глазами видела: дверь подъезда, а люди говорят, что и дверь квартиры, где блядешка Ленка с матерью, бухгалтершей пищекомбината, вдвоем обитают, густо измазаны чем-то черным. Гудроном, что ли. А еще говорят люди, что Елена беременна и аборт уже делать нельзя…
Услышав такое, Анисья Архиповна так и села. И онемела. Федор же Никифорович тоже враз в лице переменился, однако дара речи не утратил — технорук все-таки, хотя и отставной уже — однако крепко задумался. И Антонина глядела только на отца, ждала, что он скажет. Поскольку Аркашка не понял ничего. Ведь традиция измазывания дегтем ворот дома, где живет легкомысленная девушка, опрометчиво утратившая девичью честь до вступления в законный брак, традиция, долго-долго поддерживавшаяся самодеятельными ревнителями общественной морали и в глубь веков уходящая, к тому времени, казалось, бесповоротно отмерла. И Аркашка про нее лишь краем уха что-то где-то когда-то слышал, но того, что она уже на последнем издыхании коснется его, ожидал меньше даже, чем, к примеру, повторного призыва в армию, притом рядовым, о чем ему да и Мишке нередко кошмарные сны снились. Это, наверное, такой характерный дембельский синдром. Да и в описываемые времена уже дегтя как такового было днем с огнем не сыскать. Разве что в аптеке маленькую бутылочку, дак и то…