Братья с тобой
Шрифт:
Он заведомо врал: отсюда до города было километров тридцать пять.
— Я не спешу, — отрезала Маша. — Я завтра с двух часов дня работаю. И очень устала.
— Ну, это пустяки, в молодые-то годы! Сейчас не жарко, холодком и пойдем по ущелью. По пути отдыхать будем.
— Я здесь останусь до утренних машин.
«Завхоз» посмотрел на нее испуганно. Он стал жалок. Мешочки под глазами вздрагивали, руки растерянно опустились.
Промчалась еще одна легковая машина, и стало совсем тихо.
— Я вам серьезно советую: идемте пешком, — начал было он. И вдруг, махнув рукой, сказал просто: — Прошу вас.
Маша
— Я боюсь, — сказал он шепотом.
— Ну чего здесь бояться? Людная дорога.
Он раздражал ее всё больше. Нет, пусть себе трясется, а идет. До седых волос дожил, а трясется, как ребенок.
— Зверя боюсь, — сказал он, сузив глаза.
— Какие тут звери! Шакалы. Так они же сами боятся людей.
— Чекалы не страшные. Тут барсы бывают. А на двоих он не нападет.
«Завхоз» умолял ее долго, но безрезультатно. Маше даже не было его жалко. Трус, пусть пересилит себя и идет. Ничего не случится. Ценностей с ним нет, чтобы кому-нибудь было интересно его ограбить. Да и некому. Трус.
Он чуть не плакал. Видел, что ее не пронять.
Сунув руку в карман, он достал связку ключей, больших я маленьких. Ключи резко зазвенели в ночной тишине.
— Под суд пойду. Нет у меня силы одному идти через горы. Да я — что! Вот они без меня… Ведь у меня ключи от всех складов на фабрике. Например, сахар отпустить, муку, эссенцию. На воскресенье с собой взял, я ж отвечаю. Стоять будет фабрика, пока я не приду. А завтра раньше чем к полдню в город не попадешь. Пять часов простоя. Вся фабрика.
Маша сняла с левой ноги босоножку и стала булыжиной подбивать торчащий гвоздь. Подбив, надела, взяла на плечи рюкзак и, тяжело вздохнув, пошла вперед.
Он шел сзади и лепетал слова благодарности.
Горы расступались, словно кто-то отодвигал с дороги огромные декорации: фирюзинское ущелье было красивым. В лунном свете горы были неправдоподобны: зеленовато-белые, и какие-то мохнатые, черные там, где лежала тень. Огибая придорожные камни, спутник Маши шарахался от неожиданности, — прямые черные тени на дороге были похожи на расщелину, на пропасть. Лунный свет, огромные камни, седой кустарник на склонах — всё это было театрально красиво.
Откуда-то выпрыгнула речонка и зажурчала, зашумела, стукаясь сослепу о неровные каменистые берега, брызжа и торопясь напропалую вперед. В ущелье стоял оглушительный шум от бегущей воды, от птичьих странных ночных голосов и от цикад, — их были миллионы, этих ночных скрипачей. За купами деревьев, где-то в сухом кустарнике, по-старушечьи пересмеивались шакалы.
— Вы не ашхабадка? — спросил попутчик.
— Эвакуированная. Из Ленинграда.
— Из Ленинграда! Боже мой! Вам можно гордиться. Что там делается, что они терпят, как держатся! Я был в Ленинграде, — он поправил свободной левой рукой ворот рубашки, словно стараясь придать себе более приличный вид. — Я был в нем три дня. В двадцать седьмом году. Какой город!
— Ну, он совсем не такой, каким был в двадцать седьмом…
Маша рассказывала о Ленинграде, как бы проверяя себя, не забыла ли чего. Она опять шла по набережной, от моста Лейтенанта Шмидта до самого Смольного, и припоминала дом за домом. Не высох ли виноград на доме, выходящем на Лебяжью канавку, — прежде этот дом весь был оплетен диким виноградом. Цела ли решетка
Маша рассказывала, а сама еле передвигала ноги. Босоножки хлопали по распухшим пяткам, на которых, казалось, уже не было кожи. Колени болели так, словно в коленные чашечки попал песок и при каждом движении раздирал их. На привалах она опускалась на землю и словно прирастала к ней, так трудно было потом подниматься!
«Завхоз» чувствовал себя лучше, чем она. Ничего не менялось в нем, рубашка его была застегнута на все пуговички, дышал он ровно, и только новые тапочки чуть запылились.
— От совхоза прошли уже тридцать километров, — утешал он Машу. — Вот аул направо — это Багир. Осталось пятнадцать.
Город приближался медленно, неохотно. Маша молчала. От усталости лицо ее сделалось угрюмым.
— Вы жалеть не будете, что пошли, — сказал вдруг попутчик. — Я ведь, знаете, человек не маленький. То есть у себя на фабрике.
Она молчала, недоумевая.
— Вы придите как-нибудь на фабрику, стаканчик захватите. Я вам песочку насыплю. Хотя… лучше я сам нам принесу или жена. Ваш какой адрес? Как адрес ваш будет?
Она не отвечала.
— Я принесу; где вы живете? Никак вы плачете? Ногу разбили или что?
— Дальше идите одни, — сказала она, глядя в сторону. — Ущелье уже прошли, бояться нечего.
— Ну спасибо. Вы отдохните, посидите с полчасика, потом опять в путь. А сахарку я вам принесу, не сомневайтесь, это я свободно могу. Как ваш адрес будет?
— Слушайте, вы, черт бы вас побрал! — Маша словно сорвалась с тормозов. — Вы что, воображаете, что я из-за ваших прекрасных глаз или за стакан сахара уступила вашей просьбе, потащилась, измученная, и так уж без ног, по этим каменюкам? Сегодня родились, что ли? Да вы меня только фабрикой своей заставили, тем, что нельзя же в военное время ей простаивать, а у вас ключи от складов. И ясно, что ключи эти вы никому не доверите: там же продукты, ценность по нынешним временам. На сознательности моей сыграли. Да и каждый наш человек уступил бы, нельзя же о себе только думать. А теперь сахарком за счет Советской власти угостить хотите? Есть же люди! Все вокруг меняются, а они… седыми станут, лысыми, а душа всё та же, старорежимная!
— Я хотел как лучше… Вы же мне помогли, а я вам…
— А пошли вы…
Он пожал плечами и ровным шагом двинулся дальше.
Светало. Дорога не остыла за ночь: горячий черный асфальт, пропитанный разлитым горючим, блестел и лоснился, словно черная река текла в Ашхабад. Это была Туркмения: утренняя роса не блестела на полях, раскинувшихся по краям дороги, — от них пахло пылью, сушившей дыхание. Паслась четверка верблюдов, похожих на застывшие глиняные изваяния.
По дороге пролетел грузовик. Военный. — Маша поняла это по цвету машины. Она так устала, что даже не попыталась поднять руку. Пролетела вторая машина. Издали приближалась еще одна.