Братья Стругацкие
Шрифт:
Сходные мысли, но только очень по-своему высказывает и Владимир Лукин:
«Стругацкие не политики и не философы — они писатели. И говорить, например, о том, что они сторонники социализма с человеческим лицом, могут только люди очень недалекие или находящиеся вне исторического контекста. Это всё равно что о Свифте сказать, будто он, вообще-то, был монархистом. Да нет же! Он писал утопии, картины будущего, он гениальный творец, выразивший исторические закономерности своего времени.
Вот так же и Стругацкие. Они отразили очень существенные черты как временного, так и всеобщего, и в этом их великая сила. А во что мы верили… Так это была примерно одна у всех эволюция. Я допускаю, что эволюция эта была медленнее и тяжелее у Аркадия, нежели чем у Бориса, просто потому что он старше, а чем старше человек, тем труднее ему ломать какие-то клише, с которыми сросся в детстве. Общее же направление одно и то же у всех — это освобождающиеся люди.
Они выразили с огромным талантом, с огромной силой сам процесс освобождения сознания от схематических, догматических, тоталитарных пут — освобождение и взлёт к свободе. Как они двигались, какими этапами, с какой скоростью, где застал их конец жизни — это лишь конкретные обстоятельства. Главное, они шли вот этим путём — путём освобождения. Их книги, как скульптуры Эрнста Неизвестного — это символы освобождения, отчаянного рывка из рабства в свободу. Вот это самое существенное в их творчестве, в их жизни, и одно переходило в другое, как это бывает у талантливых людей. А какие формы оно обретало, как Стругацкие относились
А теперь читайте самих АБС и делайте выводы. Статья, между прочим, ничуть не устарела и сегодня.
«Тридцать лет назад всем и всё было ясно. Впереди (причём сравнительно недалеко) нас ждал коммунизм. Каждый понимал его в меру своих возможностей и способностей (один наш знакомый маркер говаривал: „При коммунизме лузы будут — во!“ и показывал двумя руками, какие замечательно огромные будут при коммунизме лузы). Однако всем и каждому было совершенно ясно, что коммунизм неизбежен — это было светлое будущее всего человечества, мы должны были прибыть туда (как на поезде — из пункта А в пункт В) первыми, а за нами уже и весь прочий (полусгнивший) западный мир. Как сказал бы герой Фейхтвангера, бог был в Москве.
Пятнадцать лет назад каждому (мыслящему) индивидууму сделалось очевидно, что никакого светлого будущего — по крайней мере в сколько-нибудь обозримые сроки — не предвидится. Весь мир сидит в гниющей зловонной яме. Ничего человечеству не светит — ни у них, ни у нас. Единственная существующая теория перехода к Обществу Справедливости оказалась никуда не годной, а никакой другой теории на социологических горизонтах не усматривается. Бог в Москве умер, а там, „у них“, его никогда и не было…
И вот сегодня мы, испытывая некоторую даже оторопь, обнаруживаем, что живем в глухой провинции. Оказывается, бог таки есть, но не в Москве, а, скажем, в Стокгольме или, скажем, в Лос-Анджелесе — румяный, крепкий, спортивный, энергичный, несколько простоватый на наш вкус, несколько „моветон“, но без всякого сомнения динамичный, без каких-либо следов декаданса и, тем более, загнивания, вполне перспективный бог, а мы, оказывается, — провинция, бедные родственники, и будущее, оказывается, есть как раз „у них“, не совсем понятно, какое, загадочное, туманное, даже неопределённое, но именно у них, а у нас — в лучшем случае — в будущем только они — румяные, спортивные, несколько простоватые, но вполне динамичные и перспективные…
Семьдесят лет мы беззаветно вели сражение за будущее и — проиграли его. Поэт сказал по этому поводу:
Мы в очереди первые стояли,А те, кто после нас, — уже едят…Идея коммунизма не только претерпевает кризис, она попросту рухнула в общественном сознании. Само слово сделалось срамным — не только за рубежом, там это произошло уже давно, но и внутри страны, оно уходит из научных трудов, оно исчезает из политических программ, оно переселилось в анекдоты.
Однако же коммунизм — это ведь общественный строй, при котором свобода каждого есть непременное условие свободы всех, когда каждый волен заниматься любимым делом, существовать безбедно, занимаясь любимым и любым делом при единственном ограничении — не причинять своей деятельностью вреда кому бы то ни было.
Да способен ли демократически мыслящий, нравственный и порядочный человек представить себе мир более справедливый и желанный, чем этот? Можно ли представить себе цель более благородную, достойную, благодарную? Не знаю. Мы — не можем.
<…> Три вопроса занимают и мучают последнее время, и с ними мы пристаём ко всем встречным и поперечным.
Почему началась Перестройка? Как случилось, что в ситуации абсолютного равновесия, когда верхи могли бы изменить ход истории, но совершенно не нуждались в этом, а низы — нуждались, но не могли, как случилось, что в этой ситуации верхи решились сдвинуть камень, положивший начало лавине?
Почему всё-таки невозможно общество, лишённое свободы слова, с одной стороны, но вполне материально изобильное — с другой? Почему всё-таки „свобода и демократия рано или поздно превращаются в колбасу“, а тоталитаризм — в нищету и материальное убожество?
И, наконец — куда ж нам плыть?..
Все три эти вопроса теснейшим образом переплетены и представляются нам актуальнейшими. Ответов мы не знаем. Во всяком случае, мы не знаем ответов, которые удовлетворили бы нас самих…»
Глава двадцать вторая
МНОГО ВСЕГО И ТОСКА
— К счастью или к несчастью, потребности мои убывают катастрофически. По сути, потребностей у меня уже нет как таковых.
— И даже читать не хочется? А писать?
— Даже и того хочется всё меньше и меньше. Это физиологическое явление. Возраст. А бытовых потребностей у меня никогда не было. Ну, в смысле, всего этого — машина, дача, уют.
Знаменитую статью «Куда ж нам плыть?» написал целиком БН ещё летом 1990 года. Тезисы её и пресловутые три вопроса без ответов, конечно же, придумывались и обсуждались вдвоём. Но записал всё целиком БН, в одиночку. АН только прочёл, одобрил и отнёс Виталию Третьякову. В 1990 году уже действительно ни над чем не хотелось работать. И не думаю, что это было всё то же растерянное «не представляю, о чём сейчас можно писать», высказанное в каких-то интервью и в личных разговорах двумя годами раньше и не один раз. Но тогда это было как лёгкое кокетство — они как раз написали «ОЗ» и придумали «Жидов». Теперь это была элементарная усталость.
Незаметно подступали со всей неизбежностью те времена, когда их жизненные линии вновь разбегались так же далеко, как это было на стартовом этапе. Например, когда БН был первоклашкой, а старший брат творил вместе с Игорем Ашмариным свои первые опусы. Или — более точная аналогия, — когда АН писал на Дальнем Востоке свои первые рассказы, а БН был студентом и сочинял что-то в Ленинграде. То есть оба уже писали, во всяком случае, могли писать, но соединить это было ещё невозможно.
Соединять то, что они придумывали и писали теперь, стало окончательно невозможно в январе 1991-го.
Мы начали эту главу ровно с того, чем закончили предыдущую. Мы ничего подобного ещё ни разу не делали, следуя принципу дискретности повествования (назовём его так), открытому самими же Стругацкими. Но именно в этой последней главе из жизни писателя Братья Стругацкие хотелось напомнить о непрерывности жизни, именно в этой, чтобы она не получилась в чистом виде некрологом.
Мне и так очень непросто, тяжело и больно писать эту главу.
Друзья и особенно женщины частенько выговаривали АНу за его безобразное отношение к самому себе (я собрал этот диалог по кусочкам из разных воспоминаний, получилось вроде складно):
— Аркаша, ты всё делаешь неправильно, ты живёшь как-то без остановки.
— Это неправда, я очень даже умею отдыхать.
— Я сказала, не без отдыха, а именно без остановки. Понимаешь разницу? Ты отдыхаешь так, что изматываешь себя ещё сильнее, чем работой.
— Ну, ты и сказанула! А, впрочем… да, так примерно и выходит.
— Аркаша, ты сжигаешь себя. Сознательно, целенаправленно сжигаешь себя…
— Зато горю ярко. И всем светло.
— Тоже мне Данко нашёлся! А ты у них спрашивал? Может, они хотят пожить немножко в темноте. И ты передохнёшь
— Не знаю, мне это неинтересно.
Ему было неинтересно жалеть себя. Он никогда не думал специально о своём здоровье. Убедить его принять лекарство или пойти к врачу умели считаные люди за всю его долгую жизнь. В последние двенадцать лет первым среди таких людей стал Юрий Иосифович Черняков. Ему и предоставим слово прямо в начале этой главы.
Вспоминает Юрий Черняков
«Как начинались наши отношения? Ну, про больницу вы знаете, а потом… Мы жили ещё на Новослободской. Мне позвонил утром АН: „Уезжаю в Ленинград, мама умерла“. Что заставило его позвонить? Не такие были близкие отношения, он ничего не просил, ни о чём не спрашивал. Машины у меня тогда не было. Не мог ни проводить, ни встретить, у нас даже не было намечено ещё той первой масштабной выпивки. Вот надо было ему поделиться с кем-то, и он выбрал меня. Не помню, что я там промямлил в ответ. И до сих пор не понимаю, почему он позвонил. (А я, мне кажется, понимаю. Могучая была интуиция у АНа. Он всегда чувствовал близких ему по духу людей, почти с первой встречи. А к концу жизни это умение отличать своих от чужих сделалось особенно острым. — А.С.)
В доме ко мне очень и очень присматривались, особенно Елена Ильинична боялась, что я „приставлен“. АН, как правило, знал или мгновенно вычислял своих стукачей, он понимал, что окружен ими, но чутье обычно не подводило его. (Вот! Я же говорю: могучая интуиция. — А.С.)
Как проводили время? В основном в разговорах. А ещё в 1985-м увидев у кого-то в Армении видак, он загорелся и купил себе, как сейчас помню, „JVC“ на сертификаты. Смотреть он любил боевики, фантастику и ужасы. Не только для отдыха, но и в работе это помогало. Насчёт ужастиков многие удивлялись, дескать, какая гадость! Но, во-первых, это тоже своего рода фантастика, а во-вторых, была у него и особая причина. Тогда они с Борисом уже мечтали написать сценарий компьютерной игры, а к тому же во время работы над „ОЗ“ проснулся интерес к эсхатологии и психологическим аспектам страха, омерзения. Он у меня допытывался: „А что, действительно все с таким интересом рвутся на вскрытие?“ „Да, ещё как! Предупреждаешь: вырвет, голова закружится. Нет, всё равно рвутся. Почему?..“ Ему очень хотелось это понять. Свои любимые фильмы он смотрел увлечённо и по несколько раз: „Воспламеняющую взглядом“ (Firestarter) по роману Кинга, „Диких гусей“, особенно первых, ещё с Ричардом Бёртоном, „Рэмбо“, тоже особенно первого… (Гена Прашкевич рассказывал мне, как они, всякий раз встречаясь с АНом, смотрели вместе именно „Рэмбо“, даже не целиком, а прокручивая до любимых эпизодов и, в нужном месте, приготовившись, дружно кричали, подражая манере популярных переводчиков Андрея Гаврилова или Леонида Володарского: „Не делай этого, Рэмбо!..“ Ну, прямо как дети в театре на утреннем спектакле. И это было здорово. — А.С.)
С другой стороны — сколько раз помню: прихожу, он мне ставит кассету, я смотрю, а сам сидит у меня за спиной, вполоборота к экрану, попивает коньячок и параллельно с фильмом читает что-то, пишет… Эротику смотрел редко — так, несколько раз из любопытства. Отношение к ней было у него скорее женское, без вуайеризма. Он был всю жизнь не наблюдатель, а действователь.
Семейная кличка у АНа была „мэтр“, но это до 1984-го, до выхода в свет „Ёсицунэ“, а после я стал называть его сэнсеем, ему понравилось, так и повелось впредь.
А свою роль в их семье я потом определил для себя довольно точно. Оценка Елены Ильиничны и оценка самого сэнсея совпали. Я оказывал на них транквилизирующее, успокаивающее действие. Наши встречи с АНом потому и сделались регулярными и всё более частыми. Есть ли тут какое-то особое биополе, или это просто сумма многих обычных и всем известных факторов, редкое совпадение — не знаю. Но могу сказать вам как врач: явление такое существует. Хоть и встречается не часто.
(Это даже Маша признает сегодня. И признавала тогда. Юрий Иосифович не просто обследовал и лечил её папу, он благотворно влиял на него и реально продлил ему жизнь. — А.С.)
Я наблюдал его все эти двенадцать лет на фоне приёма нитратов в пролонгированной форме — он принимал сустак для расширения коронарных сосудов. И я могу поклясться, что до самой смерти у него не было ухудшения в плане кардиологии.
Я относился к нему с восторгом и преклонением как к писателю, он ко мне — с уважением и покорностью — как к врачу. Мне кажется, ему очень не хватало вот такого, именно мужского взгляда снизу вверх. Я часто приезжал к нему просто за моральной поддержкой — поговорить, посоветоваться, припасть к источнику мудрости, а когда проводил очередной „чек-ап“ (он любил называть эти краткие осмотры по-английски), мы как бы менялись ролями.
И вот когда у нас сложились эти отношения, и даже Елена Ильинична убедилась, что здесь всё по-дружески, и полюбила меня, тогда он и сказал:
— Я полностью отдаюсь в твои руки, мне не надо больше врачей, и ни в какую больницу я никогда не поеду.
— Аркадий Натанович, а если…
— Ну, исхитряйся.
Вот я и исхитрялся. Эпизоды были. Серьезные эпизоды…
Например, в сентябре 1990-го, когда Елена Ильинична сорвалась вместе с Машей и новорожденным Пашкой на дачу, и мне пришлось жить у него почти целый месяц. В 90-м уже нельзя было оставлять АНа одного надолго».
Эра 1990-х начиналась для АНа с тяжелых проблем, свалившихся, как всегда, некстати. У старшей дочери Натальи, которой не исполнилось ещё и сорока, вдруг возникли серьёзные проблемы с сердцем. Врачи, включая Черникова, подтвердили: нужна операция, причём такая, какую у нас не делают и вдобавок, разумеется, безумно дорогая. Эдик уже планировал свой отъезд в Штаты, но это дело долгое, а оперироваться надо было в ближайшее время. Вот тут и возник, как Санта-Клаус, как волшебный избавитель, Петер Фляйшман со своим настоятельным предложением к братьям Стругацким поучаствовать в презентации и вообще в продвижении фильма в Германии. И трогательно совпали цифры гонорара за это участие с объявленной стоимостью операции на сердце. Никто не назвал мне точных цифр, но порядок величины известен — двадцать тысяч то ли марок, то ли долларов, но учтите, что даже покупательная способность тогдашней марки явно превосходила покупательную способность сегодняшнего евро. Нечего и говорить, что ради себя АН не поехал бы в этот Мюнхен ни за какие деньги, но ради дочери… Он даже БНа убалтывал. И БН уж было задумался. Вообще, всё страшно долго тянулось: обговаривание нюансов, подписание контрактов, оформление паспортов, виз, обмен валюты — скучно, утомительно, тяжко.
22 января они втроём с Еленой Ильиничной и Наташей вылетели в Германию из Шереметьево-2. Уверен, что почти двадцать дней в Баварии произвели на АНа куда более сильное впечатление, чем суматошная неделя в дождливом курортном Брайтоне и торопливое знакомство с огромным Лондоном, который не то что за день, за год толком не посмотришь. А Мюнхен — это удивительный город, где даже в воздухе разлито ощущение богатства и респектабельности. Что мог увидеть и запомнить в Баварии АН? Потрясающе органичное сочетание седой старины и дней сегодняшних (а для советского человека — так, безусловно, завтрашних). Средневековые узкие улочки, мрачноватые готические кирхи, Английский сад, две ратуши на Мариенплатц, роскошный замок Нимфенбург, знаменитую картинную галерею — Старую Пинакотеку — это всё с одной стороны; а с другой — совершенно фантастического вида музей «БМВ» — дом, символизирующий автомобильный двигатель, ещё более невероятный «Хипо-хаус», офис банка — единственный мюнхенский небоскрёб, прочие ультрасовременные здания, и конечно, шикарные машины, и вообще, новейшую технику высочайшего класса повсюду, и рекламу, и всё блестит, сверкает, крутится, светится… Видел он всё это? Запомнил? Скорее всего. Ну, и вообще — это же Германия с её немыслимой чистотой улиц, с её горожанами, стоящими перед красным светофором на абсолютно пустой улице, с её пунктуальностью в раскладывании мусора по разноцветным контейнерам специального назначения каждый… И, наконец, если в Брайтоне братьям Стругацким попадались солидные люди и солидные рестораны, но в целом там были толпы местных маргиналов и полунищих иностранцев, то здесь супруги Стругацкие весь срок общались только в самых настоящих великосветских кругах. Ну и сама премьера фильма 25 января не могла не запомниться — ничего подобного у нас тогда ещё и близко не было. Запомнилась наверняка. Только он никому не рассказал о ней. В Москву вернулся усталый и злой.