Бразилия
Шрифт:
— Мое прекрасное блудное дитя, — приветствовал он ее, как бы задавая тему встречи. Он запечатлел на обеих щеках и на губах Изабель поцелуй, который с самого детства напоминал ей о багаже, только что вынутом из неотапливаемого багажного отделения самолета, где царит неземной холод стратосферы. В ее воспоминаниях он всегда приезжал к ней с другого конца планеты; его квартира, занимавшая целую сторону здания, была настолько просторной (в отличие от квартиры дяди Донашиану), что в ней никогда не становилось тесно от тех вещей, которые отец привозил из разных стран, где он работал или просто бывал по делам, и теперь тибетское танка с двухметровым квадратным изображением космического древа сверкало золотой паутиной на фоне багровой и зеленой вселенной до ее сотворения позади туалетного столика в стиле Людовика XV, на котором соседствовали вазы черного фарфора эпохи династии Чин и древняя деревянная статуэтка из Мали. На стенах квартиры дяди Донашиану висели большие и яркие абстрактные картины, отец
Отец сидел напротив за низким столиком, инкрустированным под гигантскую шахматную доску.
— Надеюсь, ты хорошо выспалась, — начал он беседу.
Она поняла, что отец решил одарить ее тем же уважением и глубоким вниманием, какого заслуживает коллега-дипломат. Тем не менее глаза его то и дело нервно пробегали по верхней газете из стопки, высившейся рядом с его тарелкой, чьи заголовки говорили о беспорядках, локальных боях и грозных признаках скорой мировой революции.
— Я быстро уснула, отец, потому что устала во время путешествия, навязанного мне твоим подручным. Но я проснулась в четыре утра, не понимая, где нахожусь, и с ужасом поняла, что я в плену и мне отсюда не выбраться. Я чуть не закричала от страха. Я хотела было выпрыгнуть в окно, но эти модернистские рамы не открываются.
Она впилась в белоснежный полумесяц ломтика мускатной дыни, успев перед этим съесть булочку с маслом и три поджаристых кусочка ветчины. У нее больше не было разборчивости девственницы.
— И что, — спросил ее отец, — ты больше не спала?
— Спала, — угрюмо созналась она. — Я уснула на час или два.
— Ну, что же, — немного торжественно произнес он и снова бросил взгляд на газету. — Мы быстро приспосабливаемся к обстоятельствам — настолько быстро, что наш дух начинает считать тело предателем.
— Я уснула, — сказала она, — вообразив, что лежу в объятиях моего мужа, где мне и следует находиться.
— Так же, как тебе следует находиться в отеле «Амур», платить по невообразимым счетам и совращать коридорного. Ты устроила себе затянувшиеся каникулы, милая Изабель, и я был вынужден вернуть тебя к реальной жизни.
И все же говорил он, как с сожалением отметила Изабель, как-то осторожно и неуверенно, и глаза его то и дело перескакивали с одного газетного заголовка на другой, а губы чуть кривились в конце каждой фразы, обнажая маленькие и округлые, как у ребенка, но пожелтевшие от времени зубы. Ее отец, как она впервые в жизни осмелилась себе признаться, был маленьким и чувствительным мальчиком, которого легко запугать, но который будет педантично строить планы отмщения. Земная власть была его местью окружающему миру, и вот теперь эта власть оказывалась беспомощной.
— Жизнь в Бразилиа трудно назвать реальной, — заявила она, — да и ты едва ли был мне настоящим отцом. Ты всегда оставался для меня туманной, недоступной звездой, какой, возможно, и должен оставаться отец, однако теперь ты должен позволить мне отдать свои чувства другому мужчине, который ослепил меня, как полуденное солнце.
Тонкие веки отца болезненно задрожали. У него появился тик на прозрачной синей коже под глазом и во впадине на виске. Его взгляд, когда он оторвался от газеты, стал почти столь же тяжелым, как и бледный, выпуклый лоб. По сравнению с Тристаном отец казался бесформенным: кожа его была тонкой и бесцветной, как бы недоразвитой, серо-голубые глаза — бледными и водянистыми, череп его, вместо непроницаемой шапки упругих блестящих колечек, покрывали длинные редкие пряди, сквозь которые просвечивала детская кожа, а его квадратное, лишенное шеи туловище годилось только для того, чтобы размещаться в кресле. Однако говорил он с устрашающей четкостью и силой, словно все его мужество ушло в голос.
— Ты помнишь, — спросил он ее, — нашу поездку в «Отон Палас» и ту даму, которая нас сопровождала?
— Она пыталась быть мне матерью, — вспомнила Изабель, — а меня это возмущало. Она была неискренна.
— Я тоже тогда почувствовал в ней фальшь, и это помогло мне закончить наш роман. Женщине можно простить все, кроме неловкости, — она остается в памяти навсегда.
Его речь показалась Изабель безвкусной и пресной по сравнению с лексиконом Тристана или дяди Донашиану. Отец владел столькими наречиями, что мозг его, казалось, постоянно переводил с одного языка на другой, — у его собственного языка не было родины.
— Та женщина стала для меня откровением, — продолжил он. — Четыре года прошло после смерти твоей дорогой матери; за исключением периодических визитов в публичные дома — только ради потребностей физиологии, — я соблюдал целомудрие: сначала из приличия, соблюдая траур, а затем уже по привычке. Эулалия — так ее звали, если помнишь, — сделала меня таким, каким я никогда не был с твоей матерью, несмотря на все мамины достоинства, — я стал чувственным. Впервые в жизни я понял, что старая церковь была права, а протестанты и платоники — нет: мы — это наша плоть, и воскресение из мертвых — наше единственное спасение. Эулалия воскресила меня. Она создала меня — так же как, судя по твоим ощущениям,
— А если я откажусь? Если я сбегу?
Взгляд отца качнулся маятником, оглядывая тарелки и бокалы, так, будто это были шахматные фигуры, и он поставил ей мат.
— Тогда этот Тристан, которого мы теперь можем без труда обнаружить, исчезнет без следа. Как я понимаю, даже его собственная мать не станет беспокоить власти. В ней нет ничего материнского или, быть может, слишком много материнского. Ангел мой, все будет обставлено так, словно его существование приснилось только тебе одной и больше никому на свете.
Его улыбающиеся губы, и без того не столь яркие, как у дяди Донашиану — цвета проглядывающей сквозь редеющие волосы кожи, — стали совсем белыми от сахарной пудры, когда он, скосив глаза на газету, откусил неожиданно большой кусок булки.
Два брата
Два года Изабель занималась в университете города Бразилиа, изучая историю искусств. Слайды с изображениями первобытных фресок и соборов, исторических полотен и импрессионистских пейзажей появлялись и исчезали в темноте лекционного зала. Все они были французскими. Искусство было французским, и лекторы картавили и гнусавили, произнося носовые звуки, словно возвращались на родину. Ах да, им показывали и камбоджийские ступы, немецкую резьбу по дереву и нью-йоркскую школу живописи, которые после 1945 года нужно было хоть как-то упомянуть, но все это в конце концов оказывалось либо бледным ответвлением основного течения, либо каким-то особо искренним проявлением дикости по сравнению с Шартром и Сезанном. Истинная культура, как учили Изабель, была удивительно локальным, чисто европейским и главным образом французским делом. Только биология имела глобальный характер, являясь суммой миллиардов совокуплений.
Если она и «встречалась» с кем-либо из своих друзей-студентов, консервативных и робких, но привлекательных и любящих сыновей олигархии и ее приспешников, что с того? Она была молода, полна энергии и пила противозачаточные таблетки. Можно оставаться верным в душе, особенно если в момент оргазма закрываешь глаза и говоришь про себя: «Тристан». Выдернутый из ее жизни, он превратился в неприкосновенную и нерушимую часть ее существа, столь же тайную, как и первые половые влечения ребенка.
Наблюдая за ее кажущимся смирением, отец убедился в успехе своей стратегии. Он появлялся и исчезал в огромной квартире, похожий на странного слизняка, и его тонкая голубоватая кожа, бледные улыбающиеся губы, лысеющая голова, тяжелые и добродушные глаза, похожие на глаза монахинь, которые учили Изабель и Эудошию в школе, только усиливали это впечатление. Он показал прошение, чтобы позволили провести полтора года дома, перед тем как он займет новый пост в Афганистане. По ночам Изабель слышала, как он занимался персидским и пушту: его голос становился глубоким и мелодичным, а иногда даже гортанным и настолько по-мусульмански страстным, что она представляла себе отца в пышной чалме и свободном халате, торгующимся с продавцом ковров или объявляющим смертный приговор богохульникам. Отец скромно объяснил ей, что оба эти наречия не очень сложны, поскольку относятся к разным ветвям индоевропейских языков. Время от времени он водил Изабель на концерт или в театр — единственные очаги скудной культурной жизни столицы. Иногда они не разговаривали друг с другом по нескольку дней кряду, занимаясь каждый своими делами. Изабель шла по студенческому пути, словно в трансе подчиняясь обету, данному перед двумя пистолетами, которые заменили ей распятие. Я не стану причиной смерти Тристана, поклялась она себе и заперла его, как в темнице, в своем сердце, где ему ничто не угрожает.