Бремя человеческое
Шрифт:
— Радио, обычное радио! Просто дальняя связь. Но звери не любят, когда из транслятора у них под ухом вдруг раздаётся наш голос, а человека нет. Для них это противоестественно, как… Словом, вы понимаете. Но именно сейчас «голос» был бы кстати.
— Ну, — улыбнулся Рябцев. — «Визит-эффект» — он и есть «визит-эффект». Какую табуретку прикажете переставить? Ничего, как только я уберусь, все придёт в норму.
— Накладки — тоже норма, — без улыбки ответил Телегин. — Норма науки. И жизни. Идёмте обедать.
— Думаете, ваша дочь успела?
— Конечно.
Помыв руки, они прошли в смежную комнату, где на столе действительно
— И я вас понимаю, — теплея от домашнего уюта, от красоты девушки и красоты осени, возбуждённо говорил Рябцев. — Что может быть лучше этого? — он махнул в сторону окна.
— Ненастье. — Девушка усмехнулась и бросила взгляд на отца, который ел с таким видом, будто коротал досадную задержку.
— Нет, нет и нет! Луна, Марс — это вечная неизменность однообразного ритма, а тут всякое мгновение иное, и даже увядание — это жизнь, а не смерть. В космосе и краски другие, все… Кругом абсолютная физикохимия, чувствуешь себя моллюском, загнанным в скорлупу техники. Странно устроен человек! К чему мы стремимся, как не к гармонии жизни, свободы, красоты и покоя? Но вот же она, здесь, гармония-то… Даже с хищниками вы устанавливаете лад. А мы все куда-то рвёмся, что-то меняем, сами вносим в мир беспокойство… Нет, нет, теперь, когда космос открыл нам свои ресурсы, мёртвое — мёртвому, технике — техниково, пусть работает за небесами. А дом есть дом. Близкое будущее цивилизации, уверен, здесь, в диалектике осмысленного, на новом витке спирали, возвращения к земному, извечному…
— Например, к чаепитию за фотонным самоваром, — вдруг подал голос Телегин.
Лада прыснула:
— Ой, это идея! Надо сшить силиконовый кокошник!
— Помолчи, дочь. — Телегин обернулся к Рябцеву. — Пожалуйста, не обижайтесь: наш заповедник на многих так действует. Вполне объяснимая ностальгия. Тоска по родине, только утраченной уже не в пространстве, как бывало, а во времени, чего не бывало никогда.
— Но это необходимая тоска! — В Рябцеве проснулся не только профессионал, ценящий спор как рабочий инструмент. — Быть может, спасительная! Ведь мы живём на стройке. На стройке! С двадцатого, считайте, века. Ломка, стены падают, сегодня одно, завтра другое, пыль, грохот, лязг. Необходимо, согласен. Но неуютно. И сколько можно?
Казалось, вопрос повис в воздухе.
— Я пыталась поговорить о прогрессе с волком, — наконец задумчиво проговорила Лада. — Да, да, не смейтесь, сама знаю, что глупо… Конечно, он ничего не понял. Ни-че-го-шеньки! Все равно он славный и умница. Знаете, о чем я мечтаю? Прокатиться на сером. Как в сказке…
— Шалишь,
— Ну и пусть…
— Не дам. Запру и выпорю. Согласно домострою.
— Что так? — удивился Рябцев.
— Она знает.
Лада кивнула:
— Отец прав. Но чему быть, того не миновать.
— Не понимаю…
— Да что там… — Девушка коротко вздохнула. — Обычный принцип дополнительности Бора. Я слишком влияю на объект исследования, потому что их всех люблю. Ушастых, серых, копытных — всех. А этого нельзя.
— Любить нельзя? Да как же без этого?
— Все не так. — Телегин поморщился. — Не так просто. Без любви и травку не вырастишь, и камень не уложишь — верно. А только камень надо обтёсывать, траву подстригать, волка… с ним-то как раз ничего этого не надо. Но не получается любить не любя. Не выходит.
Он замолчал. Молчала и Лада, теперь совсем похожая на васнецовскую девушку. Рябцев отвёл взгляд. Репортёрская профессия с её поспешностью сбора информации не способствует тонкому чувствованию, но сейчас до Рябцева дошло, что его появление и расспросы, а возможно, не только это всколыхнули в отце и дочери какую-то давнюю тревогу, которую оба прятали от самих себя, как прячут мысль об ожидаемом впереди несчастье.
«Ничего не понимаю, — растерянно подумал он. — Мир, здоровье, успешная работа — чего ещё им надо для счастья?!»
Он посмотрел в окно, где сквозь берёзы все так же струился косой золотистый свет и все так же бесшумно летел и кружился осенний лист.
— Пора звать Машку, — отрывисто сказал Телегин.
Девушка встала, но задержалась у окна, на мгновение как будто слилась с сиянием вечера, со всем, что было красотой и покоем осени, её усталой нежностью.
— Не надо звать Машку, — сказала она внезапно. — Сама идёт.
— Где? — сорвался с места Телегин, а за ним Рябцев, но среди оголяемых ветром берёз оба не увидели ничего, кроме прозрачной зыби теней и света.
— Она там, — тихо сказала девушка. — Ей ещё надо дойти.
Губы добавили ещё что-то неразличимое. И хотя, как прежде, вдали не было ничего, Рябцеву показалось, что он слышит тяжёлую поступь. Телегин толчком распахнул окно. С шёпотом берёз ворвался ветер, прошёлся по телу холодком, но ничего этого Рябцев не ощутил: рядом было побледневшее лицо девушки. Юное и тревожное, оно звало спрятать, укрыть, защитить — навсегда и от любой напасти. Мучительным усилием Рябцев смял в себе этот порыв. Его живший сейчас независимо от всего другого слух стал слухом девушки, и в нем было то, что делало порыв нежности и необходимым, и невозможным, даже если бы они были одни.
Неслышная поступь близилась.
Теперь увидел и глаз. Меж дальним белоствольем берёз в теплоту света вдвинулось тёмное, как бы на ходулях приподнятое тело, пропало в тени и возникло опять — ближе. Очертания укрупнились. Животное брело тяжёлым, будто надломленным шагом, и полосы света скользили по мохнатой спине, тут же скатываясь с крутого и мощного крупа. В такт шагам мерно подрагивала склонённая голова.
Животное шло прямо к окнам, но глаза лосихи не глядели на людей, словно их не было вовсе, и тем мрачней казалось это неотвратимое, отталкивающее свет движение огромного тёмного тела, над которым легко и зыбко реяли жёлтые листья. Один из них спланировал прямо на надетый, как ошейник, транслятор и повис на нем бесцельным украшением осени.