Бродяга
Шрифт:
Сперва только лиловые колеса, виясь и качаяеь, всплывали в глазах Чадаева, но сердце уже учуяло преступное присутствие Катеринки. Тишина показалась ему неблагополучной, и он подозрительно переступил с ноги на ногу, не решаясь войти сразу на чужую беду. В предчувствиях своих он не ошибся:
ранним утром Серегу захлестнуло деревом на рубке леса, и теперь он умирал, лежа на лавке посреди избы. Приподнятое подушкой желтое его лицо призрачно мерцало, точно большая восковая свеча отражалась в нем. Он лежал недвижно, но бегали в его теле суетливые мелкие струйки, а губы распахнула жадная и горькая улыбка. Чтоб утишить его страдания, под ухо ему приложили трубку радио, она одна жила холодными
Оно длилось уже с утра, это необыкновенное свидание, даже сам Чадаев не посмел прервать его. Он кашлянул, и Катеринка обернулась. По ее исплаканному лицу скользнул строгий ветер, едва разглядела в руке мужа кнут. Оживленный теплом чадаевской руки, кнут бился и двигался, и Чадаеву стоило труда усмирить его злую прыть. С опущенными глазами Чадаев беспрепятственно прошел к изголовью соперника.
– Теперь уже не поблудуешь, Сёрега... а?
– горько спросил он, протягивая ему прощенье, в котором тот уже не нуждался. Сёрега задвигался и неверной, в ссадинах рукой стал натягивать на себя тулупчик, которым прикрыты были искалеченные ноги.
– Холодно? Пока жив - все холодно, как помрешь, так и согреешься, - строго и важно прибавил Чадаев и, сам дивясь силе, которая удержала его на месте, помог Сереге переместить тулуп.
– Не стращай его смертью, ему и жить не слаще...
– бросила Катеринка, и новый холодок, подувший с ее лица, заставил Чадаева умолкнуть; потом опять бесстрашно и жалобно она припала к своему еще не оплаканному праху, точно была с ним наедине.
Сёрега, казалось, дремал; трубка радио отвалилась от его щеки. Чадаев взял ее украдкой и прижал к собственному уху.
Там глухо звенела пустота, и, лишь вникнув всем существом, он различил глухое журчанье труб, обвиваемых как бы длительными и гибкими вздохами. Музыка доносилась отдаленно и таинственно, как бы сквозь сотню закрытых дверей, но еще явственней, чем в ту свирепую ночь, раскрывалась в ней. Катеринкина тайна. Он суеверно отдернул руку и дико покосился по углам: никто не следил за ним... и опять, весь красный и в поту, он подслушивал пугающий и влекущий Серегин мир. Музыка переменилась, - нечеловеческий голос, вкрадчивый и покорительный, пытал Чадаева его детьми, которых, как ни молил он, так и не дала ему судьба; его конями, давней и неутоленной страстью Чадаева, одна мысль о которых холодила лицо; всем самым дорогим для человека на земле. Качая головой, точно чурался колдовской близости счастья, он ринулся из избы и на крыльце столкнулся с докторицей, за которой в обед съездил Серегин брат.
Катеринку поздно вечером привели бабы и оставили у крыльца. Чадаев видел с печки, как она, постояв с раскинутыми от горя руками, пластом повалилась на лавку. Черный от любви и униженья, Чадаев спустился к ней и присел рядом.
Катеринка в каменящем страхе глядела на обезображенное страстью лицо мужа, готовая к любому истязанью. Тогда, едва смея дышать, он наклонился к ней и обнял ее плечи.
– Сучка ты, бедная моя...
– шепнул он, люто страдая от недостатка иных, нужных слов.
Она медленно сдвигалась в угол, но едва коснулась ее виска рыжая проволока мужней бороды, она метнулась в сторону и закричала, как от ожога. Застигнутый врасплох Катеринкиным воплем, Чадаев озадаченно топтался посреди избы, а жар вторично не истраченного прощенья чадно дымился в нем. Потом он шатко потащился к своей печке. Не топленная накануне, она была холодна, а холод сообщал его забытью отрывистые и дикие виденья.
Маленький и по пронырливости с хорьком схожий мужик этот никогда не приходился по душе Чадаеву; он все спешил, куда-то и задыхался, даже жил со злостью, точно исполнял досадную повинность. Положив повестку на стол перед Чадаевым, он приказал расписаться.
– Печатный знак могу прочесть, а писать не надоумлен, - просто сказал Чадаев.
– Крест поставь, что читал, а завтра и опишем...
– скрипуче ответил Сорокин.
Они встретились глазами, и оба отвернулись, точно ловили друг друга на лжи.
– Беда меня посетила, Сорокин, - глухо сознался хозяин, глядя в нелепую сургучную печать на поле председателева полушубка, доставшегося ему, видимо, по описи.
– Серега-то ведь на постель ко мне ходил!..
– Ну, и что ж в том особенного?
– холодно ответствовал тот, даже и малой лжинкой не украшая этой жгучей житейской мелочи.
– Так ведь Катеринка-жена мне... одиннадцать лет вот где ее таскал! вскричал Чадаев, ударяя себя почему-то по шее; борода его при этом затлела и шарахнулась, как кусток в пожаре.
– Что ж особенного?
– еще невозмутимей возразил тот и расправлял замятые уголки повестки.
– Любил ее...
– скупо выцедил Чадаев, пробуя всяко сердце казенйого человека.
Тут Сорокин поднялся.
– Какая ж твоя беда!.. Счастье тебе привалило. Помер Серега-то, нонче утром помер. Теперь владей, Фаддей, своей Маланьей...
– сказал он с лицом злым и скучным и, отвернувшись, барабанил пальцами в подоконник.
Чадаев сидел, низко склонясь к повестке; бумага слабо шевелилась от его дыхания. На мгновенье, когда узнал весть о Сереге, оглушительное ликование вспыхнуло в нем, но потом представилось все дальнейшее, прежде всего обезумевшая от горя Катеринка, и это поубавило его вражды и ревности к обоим. Повестка росла в его рассеянном воображении, делалась в стол и больше, вставала на дыбы, наваливалась, душила...
Повинуясь странному влеченью, Чадаев вдруг скомкал бумагу и, положив себе в рот, неспешно-и на глазах у побледневшего председателя жевал эту тошную и насильственную пищу. За-- тем, проглотив, он опустелым глазом смотрел на Сорокина, который отражался там очень маленьким.
– Ответишь!..
– в смущении и не сразу нашелся тот, а застегивался и надевал картуз как-то очень долго, точно давал время обидчику на раскаянье.
– Вострый ты... а коса об камень тупится, - возразил ему Чадаев вдогонку.
По его уходе Чадаев достал .суму и стал собираться в дорогу; при этом он разбил блюдце, но, хоть и не торопился никуда, не подбирал осколков. Одевшись, он вышел через двор.
Ничто более не удерживало его в этой могиле обманутых чаяний. Сквозь пасмурное уныние сквозило солнечное тепло, но Чадаеву и без того не было холодно от гнева, который уносил в себе. У ворот сада он остановился и свистом позвал собак, сидевших у колодца. Они завиляли хвостами, заюлили, страдая от собачьего конфуза, и остались сидеть. Он крикнул их по именам, в смятенье хлопая себя по колену, но одна повернулась к нему задом, а другая сделала вид, будто разглядывает жучка, который полз по срубу в полном очумении от снега. Чадаев ушел навсегда.