Бродяга
Шрифт:
Мое созерцание этой громадной горы лесных отходов нарушил сигнал клаксона старого самосвала, который, не имея возможности подъехать ближе из-за ограждения, остановился метрах в ста от меня. А в следующую минуту я увидел Леню, он вышел из машины и направился в мою сторону, со своей коронной улыбкой на лице. Я пошел єму навстречу, и, приблизившись друг к другу, мы по-братски обнялись. Слепой приготовил целый банкет в мою честь, — естественно, в лагерном понимании количества блюд и качества сервировки. Приятной неожиданностью для меня было то, что я встретил здесь друга своего детства, земляка и «коллегу» Гусика, а также Коржика, подельника Слепого. Остальных ребят я не знал, но тут же с ними познакомился, и уже через несколько минут, глядя со стороны, можно было подумать, что мы знали друг друга всю жизнь. Оказывается, Гусик уже больше года сидел на головном. Как-то в одну из отсидок в изоляторе Слепой, узнав, что Гусик старый мой кореш, сдружился с ним, да это было немудрено. Понятия и образ жизни у них были одни и те же. Что касается Коржика, то Мишаня также был здесь, рядом, но на двойке. И как ужє, я думаю, читатель догадался, им, так же как и мне, не составило труда выйти на биржу тогда, когда появилась в этом необходимость. Благо все три зоны выходили на одну и ту же биржу. До самого утра, как и предыдущая ночь, длилось наше застолье. Было что вспомнить, о чем потолковать. Под утро, когда прохлада особо чувствительна и желанна, мы решили пойти на речку немного взбодриться. Кое-кто изрядно набрался, и такая прогулка тем более была кстати. И пока мы добрались до речки, Слепой, как истинный чичероне, успел мне поведать про эту командировку столько, сколько, думаю, сам бы я узнавал не один месяц, а кое-что, может, и не один год. Складывалось такое впечатление, будто он провел уже на ней не чуть больше месяца, а по меньшей мере год. Умение правильно вести диалог и лаконично излагать саму суть дела, думаю, было одним из главных его достоинств. «По ходу пьесы» мы решили, что все перейдем работать в одну смену. Легче всего это было сделать на головном. Во-первых, там их было трое. Да, я забыл упомянуть Игоря Скворца, с ним я познакомился во время застолья. Пока не было меня, они жили вчетвером, Слепой с Коржиком знали его еще на свободе, он был из Москвы. Во всех отношениях это был порядочный и достойный уважения человек, но о нем я еще успею рассказать читателю, ибо годы странствий по
Глава 5. КРЫСЯТНИКИ
Если смена приходилась с утра, то уже с самого выхода на биржу одни из нашей компании шли собирать грибы, другие на речку ловить рыбу, кто-то шел в бункер, — и лишь к обеду собирались все вместе, чтобы поесть и отдохнуть. Если же попадали вечерние смены или ночные, то почти всю смену «катали» кто где. Кроме Гусика, все мы были игровыми. Если кто-то, читая эти строки, подумает, что мы жили на курорте и для полного счастья нам не хватало только свободы, то он глубоко ошибается. Чтобы иметь лагерные блага, которые, естественно, были доступны не каждому арестанту, на самом деле приходилось проявлять изобретательность, а это, пожалуй, было труднее, чем копать траншеи или пилить лес. В принципе все северные командировки — в Сибири, на Урале и на Дальнем Востоке — были одного типа, в каждой их обитатели жили по мастям. В лагере, по большому счету, всегда три масти: вор, мужик и фраер. Все остальные либо подмастерья, либо просто нечисть, хоть и в переносном смысле. О них я уже писал, так же как и о ворах. Что же касается бродяг, кем нас именовали, то, по сути своей, это были люди, строго придерживающиеся воровских канонов. Одни из них готовились войти в воровскую семью, другие, уже будучи в преклонном возрасте, в молодости не вошедшие в воровское братство по каким-то причинам, все же придерживались и соблюдали весь воровской уклад и по-другому свою жизнь не мыслили. Но кто бы ни был человек по своей натуре, убеждениям или вероисповеданию, он должен был на что-то жить и чем-то заниматься. Единственным приемлемым для бродяг занятием в зоне была игра. Воровские каноны так и гласили: в зоне — игра, на свободе — воровство. И никаких альтернатив. Здесь, на Севере, в отличие от большинства российских командировок, людей признавали по своим меркам, оценка человеческих качеств была иной. То есть если ты мне брат по нашей воровской вере, да к тому же еще и земляк или родственник, то мое уважение и гордость за тебя удесятерялись. То же самое было и с нечистью, только с точностью до наоборот. В каждой бригаде было не менее пятидесяти человек. Основное, чем они занимались, была древесина, а значит, кубометры. Для того чтобы бригада выполняла сто процентов плана, мужикам надо было пахать самое малое по двенадцать часов в сутки, в противном случае бригаду ждало пониженное питание, а на нем работяге через несколько месяцев можно было протянуть ноги. Но бригаде даже нужно было не сто, а сто один процент, чтобы было добавочное питание плюс ко всему дополнительные два рубля в ларьке к пяти положенным. Поэтому в каждой бригаде были несколько человек на увязке. В основном это были бродяги, которые платили деньги бригадиру, тот покупал кубатуру, закрывал бригаде сто один процент, и мужики при этом могли спокойно получать льготы, особо не напрягаясь на работе. Вообще, что касается мужиков, ни один бродяга не допустил бы, чтобы кто-то из них ходил в рваной одежде или просто нуждался в какой-то бытовухе. Мужиков всегда ценили и уважали. Но не все бригады, конечно, были одинаковыми, и поэтому иногда можно было видеть мужиков, работающих за пайку хлеба в другой бригаде или в другой зоне.
Биржа была разделена на три части по количеству лагерей, но это была пустая формальность, кто куда хотел, тот туда и шел. Почти весь контингент лагеря, как правило, во что-то играл, и обязательно под интерес. Это обусловливалось отвратительным питанием и дефицитом буквально во всем. Чуть ли не каждый месяц на плацу появлялось новое объявление: «Требуется повар». Казалось бы, как могла игнорировать такое объявление половина полуголодного контингента, но решались идти работать на кухню самые отчаявшиеся. Как правило, они, проворовавшись в течение месяца, заканчивали свою жизнь сваренными в котле, ибо каждого в зоне, кто запускал руку в общее, ждало суровое наказание. Кем бы он ни был. Этот проступок считался самым низким и подлым, потому что он обирал такого же бедолагу. Свидание и посылки разрешались один раз в год, но обычно большинство людей еще до положенного срока лишались и того и другого. То же самое относилось и к ларьку. Поэтому для некоторых карты оставались почти единственным способом выживания. Но карты — это не лопата. Они требовали определенного навыка, ловкости рук, ласкового обращения, умения вовремя спасовать или поднять ставку. А большинство тех, кто от отчаяния брал их в руки, были дилетанты, и в конечном счете проигрывали все, в том числе и свою честь. Треть камер изолятора была забита фуфлыжниками, прятавшимися от своих кредиторов. Некоторые сходились в цене с кредиторами и отрабатывали долг. Другие становились «женами» своих кредиторов в буквальном смысле этого слова, только что не полоскались с одной миски. Полуголодное существование делало всех злыми и подозрительными, коварными и даже в какой-то степени изобретательными. Достаточно вспомнить такой случай, чтобы читателю было легче понять всю глубину проблемы, которая звалась просто — голод. А это, смею заметить, была и есть одна из самых острых и актуальных проблем в заключении во все времена. Итак, в каждой бригаде был хлеборез. Его выбирали из числа бригады. Как правило, это был человек в годах, честный и порядочный работяга, то есть, в нашем понимании, мужик по масти. Хлеб он получал один раз в сутки, обычно это происходило после вечерней поверки. Для этого ему выделяли трех человек, тоже из числа бригады, так как хлеб приходилось носить в носилках, длинных и очень глубоких, куда в аккурат могло поместиться до ста буханок хлеба. Они приносили его в барак, и хлеборез делил его по пайкам и раздавал людям, то же самое касалось и сахара. Нельзя сказать, чтобы хлеборез что-то с этого имел, но голодным он никогда не был, а это в таежной командировке того времени уже было немало. И вот с некоторых пор, а точнее, три дня кряду, не стало доставать по три-четыре буханки хлеба. В первый день, при обнаружении недостачи, мужикам, которые ходили получать хлеб, равно как и хлеборезу, пришлось отдать свои пайки тем, кому не хватило. На второй день хлеборез тщательно пересчитал полученный им хлеб несколько раз, затем они принесли его в барак, и каково же было их удивление, когда и в этот раз не хватило нескольких буханок. Мужики разозлились и стали винить хлебореза в рассеянности, так как второй день кряду все они оставались почти голодными. Но особой-то злобы ни у кого из них не было: всякое может случиться с каждым из нас, решили они, мало ли что. Может, мужик весточку какую нежелательную получил со свободы, или еще что другое, мало ли! Вот и запарился, но ведь и голодным-то никто не остался, поделились по-братски в бригаде. На третий день уже все четверо решили пересчитывать хлеб, да еще и по нескольку раз, во избежание упреков и жалоб в адрес хлебореза. По дороге в отряд они нигде не останавливались, занесли хлеб в барак, и при его дележке к ним никто не подходил. Но и на этот раз, как и в предыдущие два дня, не хватило почти столько же буханок. Здесь уже они все были изумлены до предела и тут же поставили в курс дела всю бригаду, ибо это уже был инцидент, не поддающийся никакому объяснению. Каждый в бригаде воспринял это известие по-своему: одни с усмешкой, другие с некоторой долей сарказма, а некоторые и вовсе промолчали, но от комментариев все отказались. Решили просто назавтра послать с хлеборезом более шустрых людей и числом поболее, чем в предыдущие разы. И вот наступил этот следующий день. В тех лагерных таежных условиях, в которых пребывали мы, трудно было кого-то чем-то удивить. Здесь, в лагере, всегда хватало и артистов, и иллюзионистов. Был зимний морозный вечер, поэтому у людей, снующих по территории лагеря, вызвала улыбку такая картина: четыре носильщика, несущие хлеб, в большом окружении охраны сзади и по краям, как будто они ждали откуда-то нападения.
Это было впечатляюще, с учетом того что зона воровская. И вот в окружении восьми или шести человек, сейчас уже не помню, носилки вносят в барак, ставят их на стол и тут же начинают считать. И что же, опять не хватает трех или четырех буханок! Поначалу мы подняли на смех весь этот хлебный конвой, затем, успокоившись, призадумались и поняли — проблема нешуточная. Как могло такое случиться: десять человек считают хлеб, несут его в барак, никого не подпуская к себе, и при повторном подсчете его опять недостает? И главное, не один день, а четыре дня кряду. Конечно, мы были далеки от мысли относительно массового гипноза и подобного рода белиберды, никому это и в голову не могло прийти, а ясно было для нас одно: нашелся или нашлись какие-то крысятники-универсалы, которые умудряются проделывать все эти фокусы на глазах у массы людей. Это не было смешно еще и потому, что если эти негодяи так ловко крысятничают на глазах у всех, то кто знает, что им взбредет в голову, когда они насытятся хлебом и захотят чего-то еще. В общем, предположений у нас было много, но вывод напрашивался один: надо срочно изловить этих мерзавцев. Я упоминал ранее, что в каждой рабочей бригаде числились увязчики, и, как обычно, все они были из числа бродяг. Приходится это подчеркивать, потому что мужикам некогда было думать о таких вещах, да им это было, по
Я думаю, читателю нетрудно представить себе барак-сруб: у каждого барака есть крыльцо, и, конечно, у этого крыльца есть крыша, идущая наклоном в сторону ступенек. Так вот, как я упомянул ранее, была зима, темнело очень рано, и это обстоятельство было на руку двум мерзавцам, которые ухитрились сшить себе из простыней маскхалаты. Как только мужики уходили за хлебом, они незаметно заходили за барак, влезали на него и ползком добирались до маленькой крыши крыльца и, затаясь, ждали. Когда мужики, неся в носилках хлеб, подходили к крыльцу, носилки поднимали, чтобы можно было подняться по ступенькам. Таким образом, верх носилок был почти заподлицо с крышей крыльца, где лежали эти партизаны, и им, конечно, ничего не стоило, незаметно протянув руки, взять в каждую по буханке хлеба. Вот почему всегда не хватало три или четыре буханки хлеба, все зависело от того, как они изловчатся, ведь «работали» они в мороз и голыми руками. Сокол рассказывал нам, как, вычислив этих конспираторов, целых три часа пролежал на крыше барака, как они ползли по-пластунски к крыше крыльца и как он умудрился поймать их на месте с хлебом в руках. Они были до такой степени увлечены своим гнусным делом, что даже не заметили, как подполз к ним Сокол, но это надо было слышать от него самого, другому так не рассказать.
Любой человек, взявший чужое без спроса, как в лагере, так и в тюрьме, считается крысятником. Обычно они доживают свой срок среди нечисти, то есть среди обиженных, к коим относятся лагерные педерасты, фуфлыжники, суки и разного рода шушера под стать им. Ни один мужик в зоне или в тюрьме и близко к себе такого не подпустит. Что же касается крысятника, который позарился на хлеб, то по воровским законам его не бьют, а наказывают по-другому. Шпана даже не считает их вообще за людей, чтобы поднимать на них руку. Их заводят в столовую, ставят перед каждым «девятку» с кашей и пару буханок хлеба и заставляют есть. И еще не было случая, насколько я помню, чтобы кто-то из них не съел эту порцию. Мало того, я даже встречал таких, которые умудрялись после столь обильной трапезы еще и присесть на спор раз пятьдесят и скурить кряду пару сигарет. И что удивительно, все они были тощие, как селедки, и можно было только диву даваться, как это все в них влезало.
Глава 6. МЫСЛИ О ПОБЕГЕ
Ни один день на бирже или в зоне не обходился без ЧП, и это при том, что каждый знал и видел не раз, как строго караются в зоне рукоприкладство и поножовщина. К тому же в то время почти в каждой зоне сидел вор. При таких условиях бродяги старались жить дружно, по-братски, независимо от нации арестанта или его вероисповедания. Без соблюдения строгих воровских канонов любая зона может превратиться в блядский бедлам, поэтому шпана пресекала любые попытки нарушить устои воровского лагерного братства. Но все же цапку приходилось держать почти постоянно на угольнике шконаря, где был бинтом обмотан штырь, и спать так, чтобы было слышно, как волосы растут, то есть по-колымски. Нормальному человеку, ничего не знающему о системе ГУЛАГа, никогда и в голову не могло бы прийти то, что мы считали обычным в повседневной лагерной жизни. Главная забота была — оказать помощь тем, кто попал «под крышу». Если в общих понятиях арестантов принято считать тюрьму воровским домом, то изолятор и бур считали всегда воровским домом в миниатюре. Для того чтобы люди, находящиеся «под крышей», по возможности ни в чем не нуждались, собирали об-щак. В каждом отряде посередине секции лежала большая коробка, и кто что мог по возможности бросал туда: махорку, чай, мыло, зная, что все это уйдет «под крышу», и никуда более, так как этот закон взаимовыручки всегда был свят у арестантов. Затем, когда коробка наполнялась или появлялась реальная возможность переправить ее «под крышу», грев разными путями не без помощи арестантской смекалки уходил по назначению. И каждый, даже «петyx», нaxoдившийcя пoд замком, имел возможность покурить и хотя бы раз в сутки чифирнуть. А это по лагерным меркам того времени было не так уж мало, учитывая то обстоятельство, что только недавно вышел закон, официально разрешающий чай осужденным, но только по две пачки в месяц, тем, у кого был ларек, точнее, тем, кто не был лишен отоварки. До этого чай в заключении приравнивался к спиртным напиткам. За его употребление сажали в карцер и бур, а некоторые получали дополнительные лагерные сроки. Помимо общего гре-ва посылался также грев личный, то есть люди, находящиеся в зоне, посылали его своим близким «под крышу», независимо от того, бур ли это или изолятор. Помимо всего того, что необходимо было арестанту, находящемуся в буре, в общаковых гревах посылали бумагу, клей, битые стекла и многое из того, что нужно для изготовления стир, так как бур считался в порядочной зонє «фабрикой по изготовлению стир». Зa сутки буровские камеры запускали по пятьдесят колод и отправляли их в зону без всякой оплаты за труд, тогда как в лагере колода стоила от рубля до трех в зависимости от качества. Стиры из рентгеновской пленки были самыми дорогими и в массовом порядке не выпускались. Девиз был один: «больше игры, больше нарушений». А нарушения подобного рода подтачивали любой режим, как бы строг он ни был и какой бы деспот его ни внедрял. Очень редко, если какой-нибудь месяц у нас обходился без 10–15 суток, проведенных в изоляторе. Обычно сажали туда за игру в карты, но иногда и за что-нибудь другое. Как-то Юзик превзошел самого себя в изобретательности и ненависти к определенному кругу людей. Когда однажды Хозяин проверял на обходе постановления на водворение в изолятор, в моем он нашел свою же формулировку: «Ходил по зоне с черными мыслями». Смеялись все, в том числе и сам Хозяин с контролерами, но мне было не до смеха, так как я уже отсидел почти 13 суток, но меня все же Хозяин выпустил в зону. По прошествии нескольких дней после выхода из изолятора я, подкараулив Юзика возле столовой, спросил у него: «Ты что, Господь Бог, чтобы ведать, какие мысли у меня рождаются в голове?» Он ответил: «Я больше чем Господь Бог, я ваш кум». Последующая перепалка с этим сатрапом привела к очередным 15 суткам. Сейчас, по прошествии нескольких десятков лет, вспоминая то шебутное время, а главное — условия, в которых мы находились, я все больше убеждаюсь в том, что выжить и остаться человеком нам помогла Вера в Идею. В то время, когда я сидел в карцерах и бурах-бараках, которые построили когда-то политические заключенные, я мысленно переносил себя в те далекие времена — и мне становились понятны их стойкость, мужество и самопожертвование ради единоверцев. Однажды утром при выходе на биржу перед нами предстала ужасная картина: возле ворот лагеря лежал мертвый, уже давно окоченевший, синюшного цвета беглец. Такие смотрины частенько практиковала администрация северных командировок. Редко кого из тех, кто совершил побег, при поимке оставляли в живых, а труп обычно бросали у вахты на сутки-другие, чтобы отбить охоту у заключенных совершать что-либо подобное. Но таких смотрин не было давно, тем более что погода стояла теплая, холодов уже не было, а смотрины проводились, как правило, зимой. Во-первых, на морозе труп не разлагался, а во-вторых, побеги были чаще зимой, чем летом. О весне и осени говорить не приходится, так как это времена распутицы, и ни один беглец и никакая техника не могли бы пробраться по тайге. А продовольствие и обмундирование, так жє как и смену конвоя, присылали на вертолетах. Если же была нелетная погода, приходилось ждать. Даже комяки — эти природные охотники — далеко в тайгу в это время не ходили. Исключением являлось для них лишь одно обстоятельство. Когда совершался побег, а конвой был не в силах что-либо предпринять, то этих северных следопытов за большое вознаграждение посылали по следу беглеца. Большим же вознаграждением они считали мешок муки и ящик протухшей селедки (комяки едят селедку только с тухлецой). Даже их дети, видя, как волокут несчастного беглеца к вахте — живого или мертвого, кричали: «Вон мешок муки и селедку тащат!»
Что же послужило поводом для начальства производить смотрины в это время года? А дело вот в чем. За месяц до моего приезда в зону с биржи был совершен дерзкий побег. Мотивы, побудившие этого парнишку пуститься в столь рискованный побег, я уже не помню. Но надо отдать ему должное, совершил он его действительно красиво и дерзко. Весной, как известно, на реке начинается ледоход. Со всех сторон солдаты, стоя на берегу и с вышек, автоматными очередями простреливали льдины, стараясь разрубить большие куски. А еще дальше, прямо посреди реки, в конце запретной зоны, стояли несколько огромных ледоломов. Так что до сих пор остается загадкой, как беглец, накрывшись простыней, лежа на льдине, смог преодолеть все эти смертельные препятствия и невредимым очутиться на свободе. А позже стало известно, что все было именно так, да к тому же он прошел по тайге приличное расстояние и вырвался на «Большую землю», а «Большая земля» начиналась сразу за Котласом. Поймали его только через три с лишним года, да и то чисто случайно. Он бы так и числился в вечном побеге, если бы не злая ирония судьбы. Паспорт, по которому жил тот беглец, принадлежал его другу, который умер в зоне за два года до этих событий, то есть до совершения побега его товарищем. Как попал к нему паспорт покойного, неизвестно. Беглец знал, что у покойного никого на свете не было, кроме сестры, и то они потеряли друг друга при бомбежке их эшелона во время войны, родители же погибли на месте. Но с тех пор прошло тридцать с чем-то лет, а сестру он найти не смог, да и где ему было искать, когда он почти все это время сидел. Но сестра не прерывала поисков, и вот ей сообщают, где живет ее брат. Ну а какой была встреча, думаю, нетрудно догадаться. Все это я знаю от человека, который сидел с этим беглецом в Тобольской крытой, уже после всех судебных перипетий.
Что же касается того несчастного, который лежал мертвым у вахты, то он несколько дней назад перемахнул через забор, но почти сразу же был пойман и отдан на растерзание псам, и, как бы в назидание другим, его мертвое тело лежало теперь здесь, у вахты. Несколько дней рассказы о двух побегах, удавшемся и провалившемся, не выходили у меня из головы, а труп этого несчастного постоянно был перед глазами. И возможно, все услышанное и увиденное со временем и стерлось бы из моей памяти, но судьбе, видно, было угодно в очередной раз провести меня по краю пропасти.
Из предыдущих глав читатель, наверное, помнит, что я оставил молодую жену, на которой только что женился, и умчался в Москву по зову Ляли. Так вот, пока я находился в Бутырках, я не мог написать домой, хотя дома знали, что я в тюрьме, Ляля им сообщила по моей просьбе. Подследственным не разрешалось ни писать письма, ни получать их. Лишь после суда, прибыв на Красную Пресню, я написал матери и просил ее, чтобы ответ она не присылала, аргументируя тем, что со дня на день меня могут забрать на этап. И, только прибыв на место назначения, то есть в Княж-погост, я написал матери, не надеясь уже, что жена меня ждет.