Бруски. Книга II
Шрифт:
Шлёнка сильными руками вцепился в сосенку. Та, дрогнув иглами, заскрипела. Шлёнка взмахнул ею над собой и через голову Степана метнул в ноги племяшам. Племяши перескочили через сосенку и, согнув головы, издавая рык, скуля, кинулись вверх.
Из-под горы, нарастая, понесся гул. По гулу Степан не мог определить, на чьей стороне широковцы, и, зная, что теперь их не заставишь рассуждать, решил, не бросая ножа, защищаться от каждого. Увидав, что с горы к нему на подмогу бегут артельщики, он высунулся из-за красного камня, пригрозил племяшам Чижика.
– Стой! Куда полезли?
Те замялись, затем гикнули в один голос и, встряхивая головами, метнулись на Степана.
– Стой! – еще раз прокричал Степан. – Первому перережу глотку, – и попятился, видя, что этим племяшей не остановить.
И
– Шлёнка, бей! Вот так!
Шлёнка размахнулся, хотел так же, как и Степан, ударить Чижика, но передумал, тряхнул его за шиворот, отбрасывая в сторону. Племяш – рябой Петр – от удара Шлёнки несколько раз, летя под гору, перекувырнулся и плашмя, ровно туша барана, шлепнулся на песок…
…К красному камню первая подбежала Стеша. Увидав, как Чижик со стороны на четвереньках подползает к Шлёнке, намереваясь схватить его за ногу, она зачерпнула две пригоршни песку и влепила Чижику в глаза.
– А-ай! – взвыл тот, сползая на карачках под гору.
– Вот удумала! Во-от! – Петька Кудеяров выскочил из-за камня и начал метать песком в лица племяшей.
Племяши, один за другим, приседая, воя, поползли вниз.
– Ай да Стеша! Ай да…
Степан не закончил: толпа раздвоилась, и часть ее, во главе с Никитой Гурьяновым, двинулась вверх. Степан как будто только теперь, первый раз за всю свою жизнь, увидел, что у Никиты длинные, до колен, как у горбуна, руки и весь он широкий, лохматый и густо-рыжий. И он дрогнул, заметив, что Никита находится от него в нескольких шагах.
– Тятя, уйди… Уйди, тятя, – затормошила, оттаскивая его в сторону, Стеша. – Гляди, на голове-то кровь.
Степан тронул рукой затылок, посмотрел на ладонь. На ладони, переливаясь на солнце, блестела, как лак, кровь. У него помутнело в глазах. Сначала яркий солнечный песчаник показался молочным, потом по нему пошли темные круги – они ширились, росли, задернули собой племяшей, Чижика, Никиту Гурьянова, толпу. Он качнулся и прошептал:
– Слепну… доченька… Стешенька, слепну… – и, опираясь на Стешу, привалился к красному камню.
– Жулики-и! Мошенники-и! – и Шлёнка, точно с разбега в реку, кинулся на толпу.
3
Утром ударил дождь.
Еще с вечера широковцы видели, как с запада – из гнилого угла – накатывались на сизое небо изорванные тучи, а на заре, когда все, растревоженные событиями на Балбашихе, крепко спали, – над Широким Буераком разразился оглушительный гром, и ветла у двора Никиты Гурьянова от верхушки и до самого основания расщепилась, – стала раскорякой, точно пьяный мужик. Вслед за громом хлынул дождь и забарабанил в тесовые крыши, зашуршал в соломе. По дороге тронулись мутные потоки – ив урагане наискось захлестала вода. Потом ураган смолк и полил дождь – жирный, крупный, как белая смородина.
Дождь потушил лесные пожары, потушил и мужицкую злобу. Когда солнце, золотя голые ноги ребятишек, заиграло в лужах, широковцы высыпали ко дворам и наперебой стали рассказывать: дождем смыло плетни на огородах по склону Крапивного дола, перепутало плети тыквенника в пойме, а у Егора Степановича Чухлява водой унесло амбар. Бревна от амбара разбросало по залитому лугу. Егор Степанович, одинокий, утопая по колени в иле, баграми стаскивает бревна и ругается.
В это же утро, пересекая Шихан-гору, из Алая в Широкий Буерак шел Яшка. На Шихан-горе меж сосен в березняке бабы
«Скорей! Скорей!» – подгонял он себя, уже видя, как у Стешки загорелись зеленоватые глаза и губы, – таких губ нет у широковских баб, – изогнулись в знакомой ему только одному улыбке.
По утоптанной, заросшей кустарником тропочке он сбежал с Шихан-горы в низину на берег Гусиного озера. В низине его обдало прохладой – захотелось развалиться на сырой земле, под ольхой, подремать, и он присел на старый ноздрястый пень у берега.
Тут его и поразил один аукующий голос – зазывный, трепетный и тоскующий: он поднимался, точно взлетая оттуда, с макушки горы, стелился над озером, затем неожиданно терялся среди множества бабьих голосов и снова поднимался, звенел по долу, звал к себе. Яшке даже почудилось, что это ауканье имеет свой цвет, такой же, как солнечные блики под ольхой, и по этому цвету его могло отыскать, зажмуря глаза… вот стоит только поднялся и пойти. А одно время ему даже показалось, что зов поднимается из сосняка, с горы, но вдруг тот обрывался и выплывал откуда-то из-за озера, таясь в каждом дереве, в каждой коряге, травинке, во всем, что окружало Яшку, даже в его собственных коленях. И Яшка почувствовал, что его манит все, что теперь, как он ни сопротивляйся, ему неизбежно идти на клич, как заблудшему ночью – на факел. Вздрагивая всем телом, уже не слыша, как булькают мутные дождевые потоки, как гогочут у омутов жирные гуси, он, сосредоточившись на волнующем зове, поднялся с сучковатого пня и, складывая губы для ответного крика, весь потянулся: зов несся беспрерывно, волнами, плача, требуя отклика. И Яшка, повинуясь неопределенному желанию ответить, опустился на колени и, гладя, ощупывая солнечные блики под ольхой, напряженно всматриваясь, пополз от берега в чащу. Затем, весь раскаленный, вскочил и, глядя вперед, отфыркиваясь, словно буйвол, ломая осинник, кинулся на Шихан-гору.
На Шихан-горе меж деревьев мельтешили бабы. Зная, что ни одна из них, слишком усердно аукающая, сейчас не оттолкнет его, он все-таки, крадучись, как волк, прятался от них, скользил по лесу, на четвереньках нырял сквозь спутанный курослепник, неслышно перепрыгивал через промоины и незаметно для себя очутился в сосняке. В сосняке он увидел Катю Пырякину. Она, молодая и сочная, как спелое анисовое яблоко, сидела под одинокой широкогрудой березой, аукала, смолкала, шевеля раскрасневшимися губами, прислушиваясь к тому, как эхом перекатывается ее зов, и снова аукала протяжно, долго, будто кукушка.
«А-а… вот она, Катька… Неродиха», – мелькнуло у него, и он кинулся к ней, перепоясал руками ее тоскующее горячее тело, еле заметив, как у нее страхом блеснули глаза.
Вскоре он сидел около Кати, смотрел на ее растрепанную голову, с сосновыми иглами на затылке, на измятое, вздернутое платье, оголяющее розовую чашечку колена, – думая о том, как все это просто, и, видя, что Катя склонилась, словно подшибленный, стебель подсолнуха, говорил тихо:
– Ты, Катюша… не серчай на меня: нынче все помолодели. И то запомни – все как в воду кануло: на костре меня жги – молчок.