Бруски. Книга II
Шрифт:
– О-о, вот это ловко! Вот это ловко! – закричал Николай Пырякин. – Степан где? Где Степан Харитоныч?
– Там, он там. На том берегу!
– Эй, давай! Багры давай!
Люди тянули баграми на берег льдины, крошили их топорами в реке. Мокли, мокрые выскакивали из воды, пускались в пляс, обсыхая около костра, черпали из ведра самогонку, бежали к реке, взбивая ярусы мелкого хрустального ледяного щебня.
Люди бились, сцепив зубы.
И когда занялась заря, лед стал. А люди, усталые, еле волоча ноги, побрели в гору.
Кирилл Ждаркин, будто невзначай, посмотрел
– Победили… Вот сила человеческая… она…
И Стеша, поняв, о какой человеческой силе говорит Кирилл, приблизилась к нему.
– Киря… я ведь… – и тут в ужасе попятилась: – Тятя! Тятенька!
Высоко на ледяной горе, вырисовываясь сгорбленной спиной на сером фоне неба, сидел Степан Огнев.
– О-о-ох ты! – вырвалось у Кирилла, и он взбежал на гору, дернул Степана, выхватил из кармана перочинный ножик, разрезал сапоги. Затем взвалил Степана к себе на спину и побежал на село через плотину – спокойную, освобожденную от наступления ледяного полчища.
Стеша кинулась за ним. На горе, запыхавшись, она остановилась, посмотрела на то место, где сидел Степан. Там торчали, прижавшись друг к другу, чуть склонясь вперед, вмерзшие в лед сапоги, и трепал ветер на краю льдины серые с черными пятнами портянки.
Звено пятое
1
В полдень, попискивая, к «Брускам» пристал баркас. Баркас привез из Илим-города Степана Огнева, разбитого параличом, с полуотмороженными ногами. Ноги, забинтованные в марлю, казались двумя обрубками березы.
На берег, к растерянным и молчаливым коммунарам, Степана снесли Николай Пырякин и Панов Давыдка. Груша суетилась около, словно собиралась подавать на стол и не знала, с чего начинать. А Степан раздраженно кривил губы, кашлял, мычал, как немой, и никто его не понимал.
– Должно быть, больно, – проговорил Николай Пырякин и, нагнувшись к Степану, спросил: – Больно, Степан Харитоныч? Где больно? – но, увидав злые, подзольного цвета глаза, он отвернулся и тихо добавил: – Младенец вроде. Ну, давай несем, дядя Давыд.
Вслед за ними в гору вместе с коммунарами шла Груша. Несмотря на пекло, она куталась в шаль, спотыкалась, точно слепая, что-то шептала, перебирая дрожащими пальцами кисти шали.
– Горе-то какое у ней, а?! – пожалела ее Анчурка Кудеярова. – Горе такое крепкое: оно голосу не подает. А Стешка глаз не кажет: забилась в угол и никого не узнает. Чай, и я, вот когда мой покойный Петя удушился, все по ночам ко мне являлся… Висит это, а ноги у него ровнехонько к земле…
Ее никто не слушал.
Все смотрели на Грушу и ждали – она на пригорке непременно упадет и больше не встанет. А она все шла, торопилась, словно хотела опередить носилки со Степаном, и даже улыбнулась всем, когда его положили в комнатке на кровать, что-то хотела сказать, но тут не выдержала, опустилась на глиняный пол и, давясь, выкрикнула:
– Вон он, милый!.. Вон он, Степынька! О-ох, не могу я! Не мо-о-гу…
Ее отвели в комнату Стеши.
После
– Деда, а деда… Де-еда-а!
…И все разом прорвалось. Словно из дырявого мешка зола, все поползло на «Брусках». Николай Пырякин, взяв на себя руководство хозяйством, приказал собрать летнюю сбрую и готовиться к пахоте. Мужики, издеваясь над новым распорядителем, сгрудились на обозном дворе и, будто по уговору, потащили телеги, плужки, сани, сбрую, складывая все это у своих квартирок в неуклюжие кучи.
Николай заметался и вцепился руками в телегу.
– Куда?! Куда поперли? Огрызки!
Телегу рванули племяши Чижика и с грохотом отбросили в сторону. Николай взвыл и, вооружась колом, стал около тракторов.
– Не дам! Тракторы не дам! Не подходи!
Но к тракторам никто и не подходил. Мужики тащили колеса, сани, мешки, сбрую, а бабы, развевая подолами платьев, носились по двору, ловя кур, поросят. Поросята, уже рослые и юркие, скользили из жадных рук, заливаясь визгом, шныряли мимо баб. Бабы, спотыкаясь о разбросанный хлам, падали, вскакивали, таращили глаза и, состязаясь в беге, гонялись за поросятами… Жена Ивана Штыркина, сухая, как борзая собака, ругалась с женой Давыдки из-за квашни. Анчурка же Кудеярова сорвала с трактора рогожу и, увернувшись от удара Николая, грозя кулаком, гоготала:
– Уселси! На трактор, чай, пес чахлый, уселси и – «не дам». Я те «не дам»! Я те башку-то на рукомойник сверну!
Ее басок тонул в грызне Шлёнки с Петром, племянником Чижика. Шлёнка успел укатить пять колес. У Петра было только три колеса, и он вертелся около Шлёнки, как кошка около мясной лавки.
– Мне ведь! Три у меня, – убеждал он Шлёнку, стараясь вырвать у него пятое колесо. – Ты это пойми. Зачем тебе пяток? Куда я на трех поеду?
– Брось! На трех поедешь, – хладнокровно и с такой уверенностью говорил Шлёнка, что, казалось, и правда, на трех колесах можно поехать. – Поедешь, пра… Ну, не тронь! – взрывался он, когда Петр тянулся к колесу. – Не тронь. А то вот тенькну колуном по башке и размозжу, как куренку.
– Братики! Братики! Родственнички! А, что это?! – визжал Петр, зовя родственников.
Из дверей высовывались «братики, родственнички», мельком смотрели на мечущегося Петра, бежали на обозный двор, на склад, на конюшню, тащили рухлядь.
И все скулило, визжало, орало… Только породистая свинья Маша, белая и жирная, похрюкивая и как бы недоумевая от всей дворовой суетни, кружилась около баб в ожидании, что ее кто-нибудь почешет или бросит ей вкусную корку ржаного хлеба. Иногда она, заслыша треск с обозного двора, вскидывала голову, часто хрюкая, шарахалась, потом опять успокаивалась, ходила вразвалку, тыча рылом в ноги коммунаров.