Бруски. Книга III
Шрифт:
Никита среди искателей страны Муравии заделался старостой, путеводителем, разведчиком… Он всюду совался, разнюхивал, уверяя, будто его близкий родственник Маркел Быков недавно из страны Муравии известил его, что там растет пшеница-самосеянка – «сорт такой первосортный, американец придумал: не сей ее, а только убирай, сама растет…» И еще одним делом занимался в пути Никита, скрывая его от всех попутчиков. Во время стоянки он шел к морю, наблюдал, как на мелких омытых водами камешках лежат голые люди, и дивился, не понимая, зачем они тело под солнцем жарят, коптятся. Красота тела – в белизне, как не понимают! Говорят же: тело
– Ух, псовка! – не выдержав, воскликнул Никита и, отвернувшись, кинулся к человеку, шедшему с берега. – Товарищ дорогой, дай копеечку на колхоз погорелый!
– Где сгорел колхоз?
– Там, в горах… натло.
Вначале Никита просил, как странствующий монах… Все отвечали ему смехом. Никита стал просить на лишенца – многие отворачивались, некоторые украдкой совали в руку монету. Тогда Никита придумал другое: стал просить на погорелый колхоз, и в его корявую ладонь посыпались медяки, серебро, а иногда и бумажка.
«Можно жить, – решил он, – дураков на свете на наш век хватит. Глаза только от стыда прикрой», – и охотился за голотелыми.
Тут на берегу Черного моря мне неожиданно и пришлось столкнуться с Никитой Гурьяновым.
Мы на машине мчались с гор, куда ездили знакомиться с обычаями абхазцев. Возил нас туда некто по имени Петро. Он был полуглух, носил на груди аппарат – усилитель. И когда ему невыгодно было слышать, он стучал рукой по аппарату, смотрел в глаза просителю и говорил:
– Не работает: не слышу.
Мы мчались с гор, и вдруг «а повороте в полосу автомобильного света попал заяц.
– Ай-яй-яй, – по-абхазски взвизгнул Петро, затем выхватил ружье и выстрелил.
Заяц подпрыгнул и шлепнулся на дорогу. Все выскочили из автомобиля, подбежали к зайцу, расхваливая Петро за меткий выстрел, и тут натолкнулись на Никиту Гурьянова.
– Граждане-товарищи, – протяжно тянул он, выставив вперед руку. – На погорелый колхоз малость подкиньте.
– Никита! Дядя Никита! Ты как сюда попал? – удивленно воскликнул я.
В глазах у Никиты дрогнул испуг. Но он ответил так, как будто мы с ним ежеминутно встречались:
– Лошадь… рысак… Серок у меня… Благой. Беда. Рванулся и попер. Попер и попер.
– Ну, как же это так, попер и попер.
– Он эдакий у меня, рысак. – И заметя, что я хочу закурить, Никита взял из моих рук коробку спичек, вынул оттуда спичку, поковырял ей у себя в ухе. Затем обтер, снова сунул в коробку и опросил: – Зачем тут, Федюшка, народ на солнце коптится, тело портит?
– Доктора прописали. Лечатся.
– Чего лечить? Иной толстый, как свинка.
– От толщины, стало быть.
– А иной тонкий, как вобла?
– От тонкоты, стало быть.
– Вишь ты, на всех не угодишь: толстый – нехорошо, тонкий – нехорошо. А далеко мы от Широкого-то Буерака?
– Тысячи три километров будет.
– Воон ведь куда затащил… рысак-то.
К нам подошли
– Моя приятель. Федюшка. Ну, чай, сколько раз я ему уши рвал… Что и говорить.
Петро бросил зайца в машину, оказал:
– Садитесь.
– Это кто? – спросил у меня Никита.
– Местная власть…
– А-а-а. – Никита ринулся к Петро. – Товарищ дорогой, слыхали мы, как вы есть тут полновластный владелец, ну и не присоветуешь ли нам, как попасть на работу? Мы безбожники, истинный бог. Креста никто не носит, хоть обыщи.
– Потом придешь, – Петро застучал рукой по аппарату на груди. – Не работает: не слышу.
Я же тихо сказал Никите:
– Никита Семеныч, сгниешь где-нибудь в овраге: поворачивай оглобли назад.
Машина тронулась.
Никита замер на месте, затем он кинулся за нами.
– Постойте! Постойте! Постойте, – он кричал так, как будто его кто-то намеренно толкал в пропасть и он кричал, просил минутку подождать, повременить, желая что-то сказать – веское, убедительное. Возможно, в эту минуту Никита стал другим Никитой и мир глянул на него другой стороной.
– Задержаться бы, – посоветовал я, поворачиваясь к Петро.
– А-а-а, – брезгливо отмахнулся тот. – Их тут много… Как тараканы, ползут оттуда… С долины… От вас, – и засмеялся, чтобы превратить пошлятину в шутку.
«Авантюрист, – подумал я о нем. – Ради зайца задержал машину, а человека сравнивает с тараканом».
Да, как потом мне рассказывали, Петро оказался авантюристом, а в Никите в ту минуту действительно что-то переломилось, и он затосковал. Выехав на берег около Сухуми, он, глянув на темно-синюю даль моря, сжался, пугаясь огромного скопления вод, и его властно потянуло в свои края – к зеленым полям, к болотам, к извилистой, молодецкой Волге, и он затосковал. Но при народе хорохорился, прикрывая страх излишней суетливостью.
– На кой пес тут воды столько? – то и дело спрашивал он.
Приятели ему на это ничего не отвечали: они сами в эти дни были, как «чумовые», а Никита крутил головой, как подшибленный кролик, часто поворачивался, всматриваясь в пройденный путь… и всегда перед ним стояли его новые, покрашенные фуксином оконные наличники.
7
И вот откуда-то издалека слышится песня одиночки. Человек поет монотонно, с перерывами, видимо думая о чем-то другом, но слова песни доносятся ясно: «Бродяга, судьбу проклиная, плетется с сумой на плечах». А вот и сам он – человек. Он сидит в грабарской двуколке, свеся ноги, помахивая кнутом, но вовсе не на лошадь, а так себе. На нем пиджачок с чужих плеч. Пиджачок этот когда-то был белый, кительный, теперь чуточку пожелтел, но медные пуговицы блестят. На голове у человека пестрая кепка, на ногах полустоптанные сапоги. Рыжая борода у него поотросла и стала щетинистая, как еж. Да и весь-то он походит не то на масленщика, не то на мелкого торгаша. Вот он выехал из-за перелеска и оборвал песнь: по обе стороны дороги лежат широченные колхозные владения… И волнуется рожь колосистая, янтарная, разбрасывая во все стороны свой пряный цвет… И волнуется Пшеница – пузатая, как ядреная баба. А вот и еще – чудо. Поле пересекло новое шоссе. На повороте столб, надпись: «Путь на машинно-тракторную станцию имени Чапаева».