Брысь, крокодил!
Шрифт:
И пошла-таки по ступенькам на мост, не спеша, потому что одышка. Забралась на него, вниз сначала боялась смотреть, а потом ничего. Только грязи уж очень много, и стул вон плывет без сиденья, ветки, бутылка пустая, а посередке, как змея, полоса бензиновая играет, как удав, и притягивает глаза. Она летом, когда камни уже насовала по карманам, чтобы броситься, поднялась — не на этот, на точно такой же, — вдруг видит, собака плывет, а луна была яркая, даже шкурку ее разглядела — желтая, как у Пирата. Сама небольшая собачка, а жилистая, плывет и все озирается — берег ищет. А речка-то, Яуза эта, как колодец, — в камне вся до самого верху. А дальше что же? — видимо, еще большая речка, и у той еще большие берега. А собачка, знай себе, лапами перебирает — вот до того ей жить охота. А теперь этот — надо же, как распихался, — Петька, слышь, мамке же больно.
Или лучше пусть Коля… Коляша, слышь? Николай! Ни кола, ни двора.
А по Яузе к дому и выйдет. Теперь уже точно не заблудится.
Есть ли кофе после смерти?
Она вышла из кухни, где варила ему тертый суп, — за солонкой, та осталась в гостиной еще со вчерашнего ужина.
Муж лежал на полу, ногами в прихожую, штанина задралась, и черная вена, как проводка в их первой квартире, ползла по ноге — только в первой квартире, еще с керогазом и наружной проводкой, она и жила — в вене будто бы клокотнуло…
Эту моду он взял себе месяц назад — притворяться, что умирает. Для того, чтоб она от испуга забылась и его позвала или больше того — наклонилась, коснулась. Но сейчас-то об этом было просто смешно говорить.
В первый раз — дети только уехали в Амстердам, значит, был понедельник и конец сентября, солнце грело не жарко, и она задремала на лоджии, когда кошка стала прыгать на ручку двери, чтоб вернуться в квартиру, и этим ее разбудила — в первый раз он сидел на ковре, привалившись спиной к телевизорной тумбочке, и косил в потолок. И она, дернув дверь, закричала: «О… И… Йо!..» Он же выпустил изо рта струйку пены. И, конечно, она испугалась по-настоящему, стало нечем дышать, и рука постепенно, как под наркозом, начала отниматься. И вот тут он закашлялся, старый болван, потому что засунул себе под язык — это надо было додуматься до такого! — обмылок. Он срыгнул его на пол вместе с гречневой кашей, а потом еще долго хрипел и мотал головой, и обвисшая шея в редкой белой щетине сотрясалась, как у синюшной недощипанной куры из московского гастронома. Ей хотелось сказать ему эту странную Сонину фразу: по мощам и елей, но она только фыркнула и вернулась на лоджию, и мурашки опять быстро-быстро забегали по оживавшей руке. В детстве Сонечка тоже имела привычку оставлять за щеками еду и, забывшись в игре, вдруг давилась.
А вторично, дней приблизительно десять спустя, муж пошел еще дальше: уселся в углу душевой со своим причиндалом наружу и сидел так не менее получаса, понимая, что звуки воды, за которую надо платить, — здесь за все, за любое «але, Соня, ты?» вам придется платить — эти звуки заставят ее постучаться, закричать его имя, а потом и посредством ножа откинуть крючок. Но на этот раз номер не вышел! Она встала на стул, разглядела через стекло его позу и как он, ковыряя в носу, выжидательно смотрит на дверь, быстро слезла и отключила горячую. И, конечно, он тут же как миленький выскочил вон, ведь одно воспаление легких он весною уже перенес.
И теперь он разлегся без всяких затей — потому что учел прежний опыт! — стиснув десны, как в судороге, и зачем-то задрав подбородок, может быть, чтобы дряблая шея натянулась и не так ее раздражала. Его мать набивала куриную шейку начинкой из печени и муки, а потом зашивала ее жесткой ниткой десятого номера, которую прямо во время обеда приходилось тащить изо рта и при этом еще размышлять, куда бы ее положить, чтобы свекор и свекровь не сказали потом: «Эту гойку, Иосиф, надо было еще хорошо поискать!» И всегда, как назло, Йося требовал, чтобы шейку клали именно ей, а она была глупой, неиспорченной дурой, и, когда он смотрел в ее рот, напрягая кадык, ей вдруг делалось без причины неловко, и она говорила: «Хочешь? На!» — и несла к нему ложку с этим странным ошметком в пупырчатой кожице, он же мрачно, но как будто и жалобно говорил: «Оближи, сейчас капнет!» — и опять жадно пялился из-под сросшихся на переносице, но тогда еще не лохматых бровей.
А потом пришло время, когда он уже и в постели (как язык не отсох?) попросил ее это — через год с небольшим после свадьбы, когда у них наконец появилась постель. А до этого они спали на двух раскладушках у папиной старшей сестры, головой под роялем, — потому что им отдали именно угол с роялем, на котором учился играть теткин сын, так что днем у них не было даже этого места! — и спустя только год с небольшим, когда Йосин отец, подполковник, получил назначение в Чиатуры, Грузинская ССР, им достались две смежные комнаты на Якиманке и в придачу еще туалет не на улице, как у соседей, а собственный, встроенный тут же, в углу, возле
И теперь, вспомнив старое, он улегся в дверях из прихожей в гостиную, где лежало вязание, где стоял их единственный телефон, чтоб она не могла его обойти стороной, — чтоб щипнуть ее за ногу или вскинуть подол! И вдруг выдумав, как и на этот раз его можно перехитрить, она крикнула:
— Доктор Ван Берген! Кюнт ю, алстублифт, комен?! — с нарочитым старанием, словно учила слова, и в прихожей, уже надевая попавшийся под руку плащ, по слогам повторила: — Приезжайте! Пожалуйста! Умоляю!
Вызов доктора, ложный, естественно, вызов обошелся бы им в половину всего их пособия! — оглянулась: он продолжал с твердолобым упрямством лежать — ничего, она знала, что через миг он поднимется, нет, он подскочит! — и закрыла на оба замка их стеклянную дверь, и застыла на общем балконе, на который выходили квартиры всего пятого этажа, рассуждая, от кого же звонить, — но, конечно, не доктору! — все сейчас на работе, да и выбор у нее небольшой: югославы из 535-й и турки из трех крайних квартир. Остальные соседи, голландцы, мило с ними здоровались, но глазами кололи, как канцелярскими кнопками объявление: не забудьте, что вы здесь живете на наши налоги! И даже ее красота (Соне крохи достались), красота, подувядшая с возрастом, как картина Вермеера, в мелких трещинках, но от этого еще более завораживающая (их Валерик возил на машине в Гаагу, эта девочка с жемчугом, ее здесь называют голландской Джокондой, только это неправда, она куда лучше Джоконды, и главное — это даже Валерик заметил: «Бабуля, а ты с ней немного похожа». А она закричала: «Просто невероятно! — и стоявшие в зале на нее обернулись. — Это я в школьном театре, в Тобольске, в эвакуации! Дома есть фото, я тебе покажу!») — красота, там, в Москве, заставлявшая даже соседа-пьянчужку замирать: «Королеве виват с миль пардоном!», здесь не значила ничего, здесь на них было словно клеймо — безъязыкие эмигранты, с охотой берущие старые вещи, только неси…
Мысль! Она потеряла ее — мысль о том, что звонить ей придется, очевидно, с четвертого этажа, там жил очень приятный пожилой холостяк Ханс Скулоот или, может быть, Лсоуот, очень вежливый, элегантный, всякий раз возле лифта дающий почувствовать ей — без нажима, одними печальными голубыми глазами и смущенной полуулыбкой — как он ценит ее все еще не отцветшую прелесть. Это слово, верней, сочетание слов вдруг достигло души… Взявшись левой рукой за перильце балкона, она стала дышать, как учил ее доктор Ван Берген: выдох и на четыре секунды задержка дыхания. Неотцветшая, но никому, даже Иосифу не интересная… красота по-голландски — схонгейт, вот чего здесь, пожалуй что, было с излишком — аккуратности и красоты.
Двухэтажные особняки, будто в книжке из детства про пряничный домик, начинались внизу, за фигурной невысокой оградой, и тянулись до самого моря, и при каждой двери было по аккуратному садику, и с другой стороны, под окном, тоже садик, словно комнатка три на четыре, словно все они заслужили уже этот рай на земле. И одной только ей ни за что ни про что этот ад на двоих. Ведь Иосиф мостил в него путь без нее, сам, вдвоем, но с другой — отнимаясь почти целиком, разболелось плечо, и она его стала поглаживать правой рукой.