Брюсов
Шрифт:
Я виноват перед Вами, что не отвечал до сих пор: но еще никогда в жизни не работал я столько, как в эту зиму – ради этого Вы извините меня.
Ваше решение спора о Баратынском кажется мне самым верным: Баратынский — Сальери, если в этом последнем считать зависть чем-то случайным, а не сущностью души. Я написал вторую статью в защиту Баратынского, но – если уж сознаваться — мне гораздо больше нравятся мысли моего оппонента, чем мои собственные. Вовсе я не считаю его более правым, о нет, он действительно заблуждается, ибо не зная эпохи, но его ошибки все же интереснее, чем моя правда. Я читал различные писания И. Щеглова: он не без дарования, хотя и тускл в достаточной степени. Но оригинальность его догадки о Баратынском доказана уже тем, что за него вступился Розанов. Ах! если б писал заодно с Щегловым и против себя! Сколько бы любопытнейших вещей мог бы сообщить! (Письмо от 7 декабря 1900 года // Письма к Перцову. С. 228).
На страницах «Русского архива» я тогда же указал г. Щеглову, что восторженные и более холодные отзывы
Весь этот старый спор не стоило бы извлекать вновь на Божий свет, если бы г. Щеглов не издал недавно книжки под притязательным заглавием «Новое о Пушкине» (СПб., 1902), где им собраны все его «неосторожные догадки», подкрепленные другими такими же. Нового, в любом смысле, там очень мало: наоборот, заметно даже, что автор не узнал ничего нового ни о Пушкине, ни о Баратынском за те полтора года, которые прошли со дня его первой догадки. Или он полагает, что ему уже не осталось ничего не узнавать? <…>
Нашлось письмо Баратынского о смерти Пушкина, решающее все сомнения о их отношениях. Письму этому Баратынский столь мало старался придать общеизвестность, что оно обнародовано больше чем спустя 60 лет по его написании. Письмо напечатано в третьей книге сборника «Старина и Новизна». Оно обращено к князю П. А. Вяземскому. Вот что писал Баратынский: «…В какой внезапной неблагосклонности к возникающему голосу России Провидение отвело око Свое от поэта, составлявшего ее славу и еще бывшею (что ни говорили злоба и зависть) с великою надеждою? Я навестил отца в ту самую минуту, как его уверили о страшном происшествии. Он, как безумный, долго не хотел верить. Наконец, на общие весьма неубедительнее увещания, сказал: «Мне остается одно: молить Бога не отнять у меня памяти, чтобы я его не забыл». <…>
В этом письме полный ответ на клевету г. Щеглова: словно бы Баратынский ее предвидел. Он поминает о голосе злобы и зависти, унижавшем значение Пушкина <…> (Брюсов В. Старое о г. Щеглове // Русский архив. 1901. № 12. С. 574—576).
БАСНИ ФОМЫ ПРУТКОВА
Раз ночью мартовской, отведав жирной мыши, Кот под трубой, в Москве, средь крыши Сидел И пел. Пел об искусстве, Пел о поэзии, о чувстве. И, наконец, Пушистый наш певец Мяукать стал: «Напрасно Брюсов хочет Поэтом первым слыть, напрасно он хлопочет. Хоть "Скорпион" моих стихов не издавал, Но первый я поэт, мне внемлет весь квартал». Так кот твердил в чаду; Но на беду По той же улице Валерий Брюсов, Вождь декадентских оболтусов, Пошатываясь брел, И, кошачьим смущенный словом, С котом, как бы с Щегловым Иль с незабвенным Соловьевым, Литературный спор завел (Он пил в тот вечер пипермент [113] ). И вот, уставя взор в небесный департамент: «О кот, умерь свой темперамент!» — Воскликнул гордый декадент: «Мои "Шедевры" ты внимательно прочти, Во мне, во мне царя поэзии почти!..» Но кот ему в ответ: «О, нет! Тебя я выше: Ты Брюсов на земле, а я сижу на крыше». Так, слово за слово, вопили полемисты. «Цыц, вы, проклятые, чтоб вас побрал нечистый!» Проснувшись, крикнул им городовой: «Брысь, кот! А ты, поэт, иди домой!» На свете много есть весьма различных вкусов: Кому приятен кот, кому Валерий Брюсов113
Перечная мята, привлекающая кошек.
(Сообщил Николай Лернер // Бессарабские губернские ведомости. Кишинев, 1902. 14 авг. № 178).
В сентябре 1902 года Брюсов был избран в число литературной комиссии Московского Литературно-художественного кружка.
<Для Московского Литературно-Художественного кружка> [114] отделали на Большой Дмитровке старинный барский особняк. В бельэтаже — огромный двухсветный зал для заседаний, юбилеев, спектаклей, торжественных обедов, ужинов и вторичных «собеседований». Когда зал этот освобождался к двум часам ночи, стулья перед сценой убирались, вкатывался десяток круглых столов для «железки», и шел открытый азарт вовсю, переносившийся из разных столовых, гостиных и специальных карточных комнат. Когда зал был занят, игра происходила в разных
114
Московский Литературно-художественный кружок существовал с 1898 по 1919 год. Помещался на Б. Дмитровке, в доме Вострякова, теперь Пушкинская ул., дом 15а. В литературно-художественной жизни Москвы видную роль играли так называемые «вторники» кружка — еженедельные диспуты, доклады, лекции по вопросам искусства и литературы. В.Я.Брюсов вошел в число членов дирекции кружка в 1902 Щ с 1908 года был председателем дирекции. См.: Известия Моск. Лит.-Худ. кружка. 1914. № 10; 1916. № 13—18.
Вероятно, еще будет писаться в мемуарах современников, которые знали только одну казовую сторону: исполнительные собрания с участием знаменитостей, симфонические вечера, литературные собеседования, юбилеи писателей и артистов с крупными именами, о которых будут со временем писать <…> В связи с ними будут, конечно, упоминать и Литературно-Художественный кружок, насчитывавший более 700 членов и 54 875 посещений в год. Еще найдутся кое у кого номера журнала «Известия Кружка» и толстые, отпечатанные на веленевой бумаге с портретом Пушкина отчеты.
В них, к сожалению, ни слова о быте, о типах игроков, за счет азарта которых жил и пировал клуб (Гиляровский В. Москва и москвичи. М., 1957. С. 185—188).
1902 год. Литературно-Художественный кружок. Брюсов читает доклад о поэзии Фета. Он стоит у пюпитра, а на освещенной ярко эстраде за длинным столом, на котором по темно-зеленому сукну были разложены листы бумаги и карандаши, осанисто восседали <…> члены литературной комиссии <…>, величаво и неблагосклонно ему внимавшие. Оно и понятно: литературная комиссия состояла из видных адвокатов, врачей, журналистов, сиявших достатком, сытостью, либерализмом. В ней председательствовал председатель правления <Кружка> — психиатр Баженов, толстый, лысый, румяный, курносый, похожий на чайник с отбитым носиком, знаток вин, «знаток женского сердца», в разговоре умевший французить, причмокивать губами и артистически растягивать слова, «русский парижанин», автор сочинения о Бодлере — с точки зрения психиатрии <…>
Но тогда, в 1902 г., он с явным неодобрением слушал речь непризнанного декадентского поэта, автора «бледных ног», восторженно говорившего о поэзии Фета, который, как всем известно, был крепостник, да к тому же и камергер. Неодобрение разделялось и остальными членами комиссии и подавляющим большинством публики ( Ходасевич В. Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк, 1954. С. 297, 298).
Декабрь. 1902.
О моем чтении о Фете в Кружке <…> смотри мои заметки в «Новом Пути», № 2 (Дневники. С. 129).
Странно, но несомненно, что декадентство московское хотя бы с петербургским почти ничего общего не имеет. В Петербурге оно, занесенное с Запада, западным и осталось — утомленным, утонченным, сероватым и быстро вянущим. Петербургские декаденты — зыбкие, презрительные снобы, эстеты чистой воды <…> <У них> все прилично, и мило, и серо, как петербургские улицы.
В Москве и улицы не те. Отчаянно звонят колокола в маленькой церкви где-нибудь на Маросейке, прыгает зеленый «Ванька» по рыжим ухабам, а рядом высится белый-пребелый дом с длинными черными рогами и круглыми, как глаза вампира, окнами. В Москве декадентство — не одно убеждение, но часто и жизнь. Из чахлого западного ростка здесь распустилась махровая, яркая — грубоватая, пожалуй, — но родная роза. Декаденты, опираясь на всю мудрость прошедшего века, не только говорят: «что мне изводится!», но и делают, что им изводится, — и это хорошо потому, что тут есть какое-то движение, хотя бы и по ложному еще пути. <…> Наконец, в общей своей деятельности, как книгоиздательство — «Скорпион» совсем культурен и серьезен. Он любит то, чего у нас пока еще никто не любит — книгу. Он издал По, Гамсуна, «Письма Пушкина», «Пушкин» (хронологические данные), Пшибышевского — издал красиво, заботливо, с любовью. В «Альманахах» <«Северные Цветы»> он помещает письма и ненапечатанные материалы старых писателей — Крылова, Тютчева. Эта любовь к литературе и спасает, вероятно, «Скорпиона» <…> Буду рад, если в грядущих «Северных цветах» увижу еще больше несоответствий и противоречий. Это надежда, что когда-нибудь, наконец, распустится стройный, нежный и молитвенно-прекрасный цветок – последнего, действительно нового искусства (Антон Крайний [Зинаида Гиппиус]. Литературный дневник 1899—1907. СПб., 1908. С 98, 99).
…Трудно представить себе, какова была Москва накануне Японской войны. Какая была в ней патриархальная жизнь, тишина и безмятежность! Правительство снисходительно терпело либерализм «Русских Ведомостей». Это была форточка, чтобы граждане не задохнулись от фимиама, воскуряемого царизму московскою прессою, официальною и уличною. Натуральной реакцией на косность упрямого самодержавия являлась мечта о парламенте. Литература была в положении петуха, которого гипнотизер положил на стол, проведя перед его носом черту: журналист не смел повернуть головы, уставившись на одну тему. Эта единственная тема была конституция, о которой неустанно, хотя, конечно, иносказательно твердили либералы <…>