Бубновый валет
Шрифт:
Помимо всего прочего, мне теперь было тяжко жить в Турпасе. Я тосковал. Становилось скверно вблизи конторы, там, где я услышал: “А ведь мне нужна была помощь, Куделин…”, у меня пропадал аппетит в столовой, я вспоминал, как смеялась – пусть и глупейшим шуткам – Виктория, я перестал ходить на танцы, чтобы не вводить ни себя, ни других в заблуждения. Месяцами жившая во мне уверенность в том, что Виктория рано или поздно пустится за мной следом, казалась мне теперь изощренной, пусть и мысленной, подлостью самоуверенного эгоиста, а в поисках “места тихонького” виделось и некое болезненно-сладкое паскудство. Неужели я и теперь стану держать в себе: “А-а-а! Прилетит, коли нужда подопрет!”? Нет, я знал, более не прилетит… Оно и спокойнее, убеждал я себя. Ведь то, что я неожиданно выговорил о подмене (замене?) Викторией матери, жило во мне, подруга-мать или жена-мать стала бы для меня властью, силой управляющей, а мне уже хватало властей… Но зачем я оскорблял, зачем я унижал ее? Из самозащиты, вспухало во мне упрямство, именно из самозащиты, ее слова. Но слова Виктории не вышли точными. Защитить я был намерен не себя, а свое решение, и не решение даже – а самое важное и, надо полагать, длительное действие в жизни. Не отогнав от себя Виктории или – слившись именно сейчас с ее судьбой, я в своем предприятии ничего путного совершить бы не смог. Выбор сделан, и нечего скулить. Но и эти соображения тоску мою отменить не могли… Вот здесь со слезами на глазах и в подглазьях она прощально коснулась моей щеки. Вот здесь мы, дурачась, скатывались с ней с приречного склона… Однако и уехать из Турпаса без объявления причин было бы скверно. Относились здесь
Он и случился. Меня вызвали в Тюмень, в комсомольский штаб, и одарили предложением. По понятиям Константинова и Горяинова, оно было столь лестным, что не принять его мог лишь кандидат в клиенты психиатрической лечебницы. Тем более что все было согласовано с самим Коротчаевым, начальником Тюменьстройпути, легендарным строительным генералом, проложившим Абакан-Тайшет и другие магистрали. Коротчаев, правда, обо мне ничего не знал, но на футбольном поле видел. Как я предполагал, прочили меня в спорторганизаторы. “Для начала! – уверили. – Василий, для начала!” Слова для отказа надобилось подбирать дипломатически-нежные или воздушные, дабы не обидеть моих доброжелателей и не вызвать у них мысли не только о возможном умопомрачении Куделина, но и – что еще хуже – о моей социальной нелояльности, то есть неуважении к великому делу, какому и Горяинов, и Константинов служили искренне (во мне к тому времени марши энтузиастов заметно притихли, а вот-вот должны были и вовсе примолкнуть, что и произошло). Но и мне были дороги парни и девчата трассы, их старание протянуть рельсы к Ледовитому океану, меня помимо прочего увлекал, можно сказать, чисто спортивный азарт строительства магистрали… То есть разговор получался для меня нелегким. Я призвал на помощь авторитет Сереги Марьина. Марьин, наблюдавший за мной несколько лет, объявил я, побывав в Турпасе, решительно посоветовал мне вернуться к моей коренной профессии. Передали, что он, обратился я к Горяинову, выправил мне Поручение. Да, вот оно и было мне протянуто Юрием Аверьяновичем Горяиновым на бланке Тюменьстройпути Поручение товарищу Куделину Василию Николаевичу, внештатному корреспонденту Н-ской центральной молодежной газеты, постоянно заниматься исследованием материалов Тобольского архива с целью создания “Летописи ударной комсомольской стройки Тюмень-Сургут-Уренгой” в контексте многовекового героического освоения Сибири. Поручение подписал специальный корреспондент газеты С. В. Марьин, что и было удостоверено зам. главного инженера управления Ю. А. Горяиновым.
Ну молодец Марьин, возрадовался я, ну молодец! Вот же, Вадим и Юрий Аверьянович, и дадена мне долговременная программа. Летопись нашей с вами стройки, а перед тем – Ермак, Прончищев, Хабаров, Дежнев, Невельской, Гарин-Михайловский… Собеседники мои, с первых же моих меканий догадавшиеся о сути дела, все еще дулись на меня и находились в напряжении, однако и растерялись… А уж возразить против “Летописи стройки”, да еще в контексте историческом, им было трудно. Разрядкой пошли вопросы житейски-практические. “Думаешь поступить на работу в архив?” “Нет, нет, там в штате три или четыре единицы, вакансий нет, устроюсь реставратором, от них до стула в архиве сто метров…” – “Оголодаешь! – расстроился реалист Горяинов. – Восемьдесят рублей, не больше…” – “Погоди, погоди! Дайте подумать! – какие-то соображения вертелись в голове Вадима Константинова, ему явно не хотелось упускать из своих гнезд теперь уже “летописца” Куделина. – Василий, ты ведь и за спортивную честь нашу не постоишь… А может, тебя и в какие областные команды включат против нас…” – “Да я готов выступать за управление! – искренне воскликнул я. – И мяч гонять, и бегать!” – “Э-э! Готов! – хмыкнул Константинов. – У нас не будет прав выставлять тебя. Сразу скажут…” Угрюмо помолчали. “А если… а если… – робко заговорил Горяинов, – а если его как Дулю?..” – “Верно! Верно! – обрадовался Константинов. – Именно как Дулю! Оформим сварщиком. Раз тебе нужен архив, то и в Тобольске. Или в Менделееве. Или рядом с вокзалом. А реставратором, если это тебе надо, сможешь по совместительству”. – “Неловко как-то… – промямлил я. – Тут что-то…” – “Василий! Ничего противозаконного или зазорного здесь нет! – принялся убеждать меня Константинов. – Так принято повсюду. У профсоюзов есть деньги на поддержку низовых коллективов и их лидеров…” Словом, меня уговорили. Обломали бока моим укорам совести и понятиям о приличии. Действительно, будто я и не знал, из кого набираются футбольные команды, скажем, текстильных фабрик, не из ткачих же, не из электриков и не из поммастеров. Маленькие городки жили их матчами, а игроки именно работали и бились на поле… Мы сидели довольные друг другом… Наше взаиморасположение вызрело сейчас из того: что я никого не обидел; что Вадим Константинов еще раз убедился – я не подослан вражьими силами с целью подрыва его карьеры; что они (Горяинов и Константинов) великодушно оделили полунищего реставратора прокормом (зарплата сварщика – под двести р.), придержав его при этом в своих спортсменах, и пусть он себе выкладывает кремлевские башни, пребывая – в сущностном – летописцем стройки.
Через неделю я попрощался с турпасскими и переехал в Тобольск. Сварщику СМП полагалось место в общежитии, но из Менделеева до Кремля надо было ползти автобусом километров двадцать, и я за пятнадцать рублей в месяц по рекомендации милейшего Корзинкина снял комнату у его родственников в нижнем Тобольске.
В первый свой тобольский день я зашел в Кремле в Покровский собор и поставил свечку за упокой Анкудиной. Постоял полчаса, шла служба, порой закрывал глаза, слушал священника, слушал себя и ощутил, что чувство вины моей перед Анкудиной усилилось.
Из Турпаса меня гнала тоска. В Тобольске она никуда не исчезла, и причины ее были совершенно определенные. Ко мне явилась блажь, и написал четыре странички в Пермь Елене Григорьевне Гудимовой, Лене Модильяни, я принялся убеждать себя в том, что в Перми, в темноте лекционного зала случилось некое сближение нас с Леной и если бы я протянул свои руки к ее рукам, что-то между нами бы и произошло. И провожала она меня на вокзале с нежностями. Я обещал ей послать из Москвы письмо с газетой, но не послал. Я полагал, что теперь хоть в переписке возникнет между нами с Леной существенное, что придавит угнетавшую меня тоску. “Что ты разнюнился! Крижанич, что ли, здесь не тосковал?” – пришло мне в голову. Что мне дался этот несчастный Крижанич! Отчего в своих раздумьях я не обращался к опыту куда более интересного мне Петрова любимца – Ивана Никитина? Тот истинно имел в Тобольске поводы для тоски – помимо всех напастей и опал, жена, какую он в свое время любил, оказалась первейшей предательницей. Впрочем, и Иван Никитин часто возникал в моих раздумьях…
Однако от Крижанича, вмятого мне в башку случайно и ни к чему не обязывающей телефонной репликой Кости Алферова (он жевал еще тогда): “Поклонись (в Тобольске) тени Юрия Крижанича!”, освободиться я никак не мог. В городе о Крижаниче-то и знали три человека. Тем не менее имя его скоро возникло в разговоре с Мишей Швецовым, и к Крижаничу было приколочено определение “недиссер-табельный”. Миша был сыном моих тобольских хозяев Швецовых, родственников Корзинкина, Иннокентия Трофимовича и Анны Даниловны. Старшие Швецовы трудились неподалеку от своего жилья на Почте, в примечательном доме купца Сердюкова, а Миша заканчивал исторический факультет Тюменского пединститута, в Тобольск же нередко наезжал наесться до отвала шанежек и пельменей. Усадьба (так и произносилось – “усадьба”) Швецовых, для меня от других жилых строений нижнего Тобольска ничем особо не отличавшаяся, по мнению Корзинкина, была несомненной городской достославностью. Столетний сруб в два этажа, резные наличники и подзоры, замкнутый забором и складами (тоже в два этажа, с галереей из фигурных балясинок), привычный северный и сибирский двор последних пяти веков, ценить надо. Дворик и впрямь был очень живописный, зимой – в сугробах, летом – весь заросший травой, с дощатыми вымостками (хоть приглашай Поленова) – и церковь виднелась рядом, Крестовоздвиженская, у реки
Да. Но финтюфлей Крижанич. То есть один из финтюфлеев. Я ведь, тоже, понятно, финтюфлей, Мишу Швецова припомнил из-за него. Уже в доме, за самоваром с шаньгами, Миша и удивился, с чего бы я интересуюсь Крижаничем, ведь это личность явно недиссертабельная. Прежде, и в МГУ, и от аспирантов Алферова и Городничего, такого выражения я не слышал. А через два дня удивление – “личность-то недиссертабельная” – было повторено в Тобольском архиве. То есть, надо понимать, тему с именем Крижанича не утвердит ни один ученый совет, а если какой и утвердит, то состоявшуюся работу глупца с ехидствами возвратит ВАКК. Миша при самоваре говорил, искренне недоумевая. Тобольск и так то и дело стыдят последним императором, Николаем Кровавым, с чадами хилыми, Гришкой Распутиным, естественно, а тут пригревали еще и митрополитов якобы просвещенных, губернаторов якобы строителей, а по сути – мздоимцев, и всяческих финтюфлеев, Крижанича этого, хорвата-католика, явившегося поучать Россию, – что же, и эти личности должно изучать?
Я пил чай и помалкивал. А Николай Иванович Костомаров взял и посвятил этому самому Крижаничу очерк числом страниц в диссертацию. И кто же у нас личности диссертабельные? Знал прекрасно кто. Да и при чем тут вообще для меня какие-то диссертации!.. И если я до Мишиного самовара считал свой интерес к Крижаничу блажью, мистикой какой-то, то теперь я понял: выгоден мне этот интерес или не выгоден, хмырь странный Крижанич или не хмырь, авантюрист он, или даже униатский агент, либо блаженно-одержимый недоступной грезой, а я им займусь непременно, из упрямства, из вредности, назло (кому, чему, себе, может быть?)…
В Гостином дворе меня встретили доброжелательнее, чем я ожидал. Даже начальник древностей Виктор Ильич Сушников, напуганный мной при знакомстве, заулыбался теперь в своей комнатушке. Покровительствовали мне, естественно, марьинское Поручение с тюменскими печатями и мое узкоцелевое предназначение быть летописцем ударной стройки. Никому из штатных служителей конкурентом я стать не мог. Впрочем, тут же выяснилось, что какими-либо изысканиями они особо и не занимались, если только при выдаче справок, коли возникала надобность, гражданам и коллективам. А так все их хлопоты уходили на соблюдение делопроизводства и содержание нормальной жизни огромного, надо признать, строения. И в первую важность – чтоб бумаги не сырели, не корчились и не рассыпались. Выяснилось также, ученых кладоискателей их хранилища не так уж и много. Приезжают историки и искусствоведы из Новосибирска, редко когда из Москвы и Питера, бывают томичи, серьезные люди, бывают тюменцы, но те (“Тюмень – мать городов сибирских”, а как же!) считают, что их архивы богаче, приходят, конечно, и свои – преподаватели, студенты и даже школьники из тех, что помогают Иртышу впадать в Ипокрену. “Да, еще дважды приезжали югославы, хорваты из Загреба… Эти как раз из-за вашего… – состоялся перегляд моих собеседников. – Из-за вашего Крижанича… Профессор Малахич, а потом профессор Голубич…” – “Да какой же он мой – Крижанич! – соколом взмыл мой голос в предпотолочье. – Вовсе меня и не волнует этот Крижанич!” Я шумно отбояривался от Крижанича (“отбояриваться” – стало быть, в корысти отказываться от своего боярина?). Собеседники из вежливости и ради трудовой осведомленности поинтересовались кругом моих возможных изысканий. История освоения Сибири, заговорил я, самые разные документы, бумаги Сибирского приказа, в Москве многих важных нет, а сюда вдруг заехали, черепановские бумаги, варианты “Сибирских летописей”, все, что может быть связано с нашей магистралью… Буду рад, если что раскопаю нового про Ершова, Алябьева, братьев Никитиных…” – “Этих копали, – разъяснили мне. – Теперь копают про младшего Никитина, Романа, по легенде он расписывал Софию, росписи замазали, если их откроют – выйдет сенсация…” – “Ну вот и замечательно! – воодушевлялся я. – А Крижанич этот так, на всякий случай, коли уж что попадется…” Я чуть было не заявил, что совершенно не буду иметь в виду Николая отрекшегося и Гришку Распутина, но запретил себе врать.
Что мне какой-то Крижанич! Подавайте мне всю сибирскую историю! И половник деревянный вручите! Я вмиг всю эту историю выхлебаю!
А в реставраторах, как и было оговорено ранее, мне определили стену и башни. В первый свой приезд я подолгу стоял в нижнем Тобольске возле самых живописных, на мой взгляд, здешних церквей – Михайло-Архангельской и Захария-Елизаветинской. И в своих увечьях они были прекрасны, а я фантазировал, как хороши они станут возвращенными к жизни, неплохо бы и мне тому способствовать. Фантазии мои были бесполезными. И тогда руки (то есть деньги) не доходили до этих церквей. Не дошли они и в наши дни. Однако люди, старавшиеся возродить Тобольск, рассуждали дальновиднее меня. В частности, архитектор Федор Григорьевич Дубровин, с кем мне пришлось иметь дело. Прежде всего надо было явить миру Тобольск. То есть Сибирский Кремль с его стенами и башнями. А к началу годов шестидесятых Кремля на горе будто и не было, семь его башен разрушились, стены же крепостные еще в прошлом веке заменили деревянным штакетником. Рядом пролегли милые тропинки для прогулок провинциальных барышень в матросках. Какие уж тут Ильи Муромцы и Ермаки на диком бреге! Теперь богатырь на Алафеевской горе поднимался. Протянулись прясла беленых стен с аркадами боевого хода и зубцами “ласточкина хвоста”, встало несколько башен с окнами-бойницами и шатрами, крытыми тесом. По линиям сохранившихся фундаментов, по остаткам башен предстояло продолжать выстраивать юго-восточный бок Кремля над Никольским взвозом. Теперь – в частности и мне… А уж другим дивам Тобольска, верхнего и нижнего, в их числе Михаилу Архангелу, Захарии с Елизаветой, Знаменскому монастырю, оставалось потихоньку ожидать своих собственных благополучий…