Шрифт:
I
В тот день нелетная погода
стояла долго на дворе
«Она у нее была такая нежная, что можно было смыть под душем…»
От фразы, как две капли воды схожей с этой, только ускользавшей (первой, по-настоящему придуманной им) Валя Сырцов очнулся и по привычке держать какое-то время сон за руку переживал теперь это рукопожатие как соблазн прозы. Вот так же, с одного наблюдения, неосторожно овладевшего фразой, открыл он когда-то и такую простую вещь как стихи… Облокотившись, поблескивая в темноте глазом, делила с ним ложе… Он не знал, как это назвать… Накликанное
Оживая, уверяя (кого?), что думает о ее неприкрытой спине, первым после штиля жестом раскрыл пианино… раскрыл одеяло. Оказалась внутри. Перемена мест тела и одеяла, только что этим телом покрытого, не удивила. «Сон во сне» – таково было на крайний случай (на какой крайний случай?) объяснение. Подушка хранила прежнюю духоту, и складки простыни дружили с рукой.
– …дишь ли, не могу остановиться… – до него дошло, что он не молчит:
– Я, видишь ли, не могу остановиться на таком маленьком расстоянии, это… ничего?
– Различия небезразличны…
– Что?
Ее голос: а) был слышен, как слышен любой вплотную приближенный голос, б) как бы не существовал, в) не сулил надежды привыкнуть к этому «как бы».
– Что? – повторил он.
– А ты как думаешь?
Он не очень-то ладил со смыслом, вслушиваясь в ее и в свое:
– Я… я думаю, различия – только начало… различия временны…
Она рассмеялась: не то чтобы он услышал, но приподнятого, опущенного, вовсе не автора последней идеи, его тряхнуло – сбежала ртуть. Слабость, окутанная ознобом… потеря рода… подлежащее.
– А сейчас?..
Потом она думала, стараясь вторить глазами его догадываемой в полутьме мимике. Вот такая славная беседа. Думать ей, видно, было неинтересно – как уставший от ночной тишины вдруг начинает слышать журчащую в чаще речку, так, вероятно, она временами слышала его:
– Что-то должно стоять перед глазами… вместо этого… – почему-то казалось: слова его точней, чем обычно, передают мысль. Да и мысли никакой нет: пейзаж. Из тех, что или видишь, или нет, или можешь ткнуть пальцем, или нет. – Тебя не было, и… должно другое и должно… Но вот – ты, и теперь уже не может иначе…
– Хочешь попробовать?..
– Смотри: бабочка, череда перелетов. Делая свое дело на цветке, она знает, как невыгодно ее положение: практически, она в воздухе. И перелет… бессмыслица, пауза между цветками. В известном смысле, она всегда на цветке, даже в полете. Цветы – летают…
– Не слышал, что я спросила?
– …Поэтому я знаю, кто ты. Когда засыпаешь, бывает – не спишь, мысль окружена сумраком, сдобрена подушкой, слоем одеяла между колен… все еще продолжается, виденье подробней, стены исчезают… но отчего-то возвращаешь и сумрак, и одеяло с подушкой – наверное, чтоб получше понять перед окончательным переходом главное его условие: комната должна отпустить. Почти вся вода в реке не касается берега, дна или поверхности. А мы думаем, глядя на реку: вот река.
– Тебе все это надо?
– А тебе?
– Я не пытаюсь, как ты, разглядеть в каждом прикосновении текст. Разве ЭТО должно стоять перед глазами?
– Эта форма наполняет глаза каждого одной и той же картиной.
– И что же?
– Мы начинаем чувствовать почву под ногами, то есть как с бабочкой: мы – на цветке. Тогда как цветы должны летать… Мы
– Принимаешь особые меры?
– Да, я знаю свое бессилие перед тобой…
– Так хочешь или нет?
Наступала долгая, долгая ночь. Из тех, что не кончаются. Млечность декораций при нежелании зрителя определить ее источник. Ощущения, схожие с подозрением, что, в данный момент очнувшись, вы обнаружите себя уткнувшимся в межгрудное пространство и с клоком волос у вашего солнечного сплетения. Не у, а на… Заботливо, долго готовить лайнер к полету. Невидимкою, поглощать лаконичность линий, оставляя на их совести красноречие форм. Проходить краем глаза пустяшные уголки – хранители безупречности салона, ища в обстановке подтверждения скрытой сути… Подозрение рулей и турбин… Наконец все пустеет, пустое, кругом – только прошлое. Пауза, счастливая тишина, ничто, обтекающее фюзеляж, эту сигару…
– Лежи, я спою тебе песенку.
Песенка была об одной долине, достаточной, чтоб растянуться на ее лоне вдвоем, но в какой невозможно никак ни на чем задержаться, ни глазом, ни горстью: приходится меняться местами, оказываясь за спиной не находящего глазами не находящего причины воспользоваться выгодой положения. Оказывается, объятие в полный рост с овчаркой во сне – безвыходность прилагательного «платонический». Велика же комедия без своего «финита», если в разгар сновидения, в котором отсутствует стыд, как в летнем, не горном пейзаже отсутствует снег, сохраняется положительность муки, но без муки, наводя на подозрение, что дело не в запрете нацедить вдвоем именно с этой, а в ужасе от всего, что обступает…
Валя вскинулся:
– Ты… это спела?
– Что?.. Мой милый.
– От тебя всего… можно…
…а в ужасе всего, что обступает, незамечаемое, в бессилии проходит мимо, у чего волосы дыбом. Выходит, что всё вокруг нас вплотную, будь то дьявол или сырая порода-ночь, преодолевается именно так; есть только одна дорога во всем этом, один способ – не соприкасаться. Идти, не касаясь, то есть в этом сне, куда нажитому (на деле же – навалившейся на тебя дороге, всему тяжелому, ложному) нет входа: входишь один. А теперь загадка: каким образом?
– Таких не бывает… загадки не так…
Она молча смотрела.
Валя увидел себя сквозь этот, в глазах, кристалл, якобы его же богатство: замороченного страхами, запутавшегося. Получалось, кроме этих невидимых граней, за которые так стремилось сознание, все остальное имело к нему отношение постольку поскольку, и это не сразу так было, а вышло понемногу, во все годы, смысл которых теперь открывался: все, что он делал до сих пор, – отсекал такую зримую, осязаемую реальность от реальности своего существования в чьем-то сознании (в чьем?), наделившем его своим взглядом, но не передавшем своего опыта. Все его попытки вспомнить напрямую оканчивались одним: его словно брал кто за руку, выводил на свет и оставлял все перед одним – нежным полом. Различия небезразличны… Он буквально физически почувствовал: сразу двое смотрят его глазами на него же и видят его в его истинном свете – он сам, доглядевшийся до себя, и некто отличный от него, чье отличие начиналось с пола…