Булгаков
Шрифт:
Не сомневался Булгаков и в том, что инспирированные С. политические процессы 30-х годов являются фальсификацией. Сохранилось интересное мемуарное свидетельство писателя Валентина Петровича Катаева (1897–1986), дружившего с Булгаковым в 20-годы, когда они вместе работали в газете «Гудок». В конце 20-х друзья рассорились и встретились вновь после долгого перерыва летом 1937 г. сразу после процесса над маршалом М.Н. Тухачевским (1893–1937) и его товарищами. Катаев так описал эту встречу: «…Мы заговорили про это (казнь Тухачевского. — Б. С.), и я сказал ему, возражая:
— Но они же выдавали наши военные планы!
Он ответил очень серьезно, твердо:
— Да, планы выдавать нельзя».
Собеседник Булгакова не почувствовал его иронии. А, может быть, и сам в глубине души
Булгаковы внимательно следили за делом о «военно-фашистском заговоре». 11 июня 1937 г. Елена Сергеевна зафиксировала в дневнике сообщение «Правды» о начале суда над Тухачевским. В связи с этим Михаил Афанасьевич вынужден был участвовать после репетиции в митинге во МХАТе, где «требовали высшей меры наказания для изменников». На следующий день Е.С. Булгакова отметила, что «Тухачевский и все остальные приговорены к расстрелу».
8 февраля 1940 г. ведущие артисты МХАТа Василий Иванович Качалов (Шверубович) (1875–1948), Алла Константиновна Тарасова (1898–1973) и Н. П. Хмелев обратились к С. через секретаря А. М. Поскребышева (1891–1965). Они писали о тяжелой болезни Булгакова и резком ухудшении его состояния:
«Трагической развязки можно ожидать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной, и лечащие врачи не скрывают этого от семьи. Единственное, что по их мнению могло бы дать надежду на спасение Булгакова, — это сильнейшее радостное потрясение, которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее — заставило бы его захотеть жить, чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене.
Булгаков часто говорил, как бесконечно он обязан Иосифу Виссарионовичу, его необычайной чуткости к нему, его поддержке. Часто с сердечной благодарностью вспоминал о разговоре с ним Иосифа Виссарионовича по телефону десять лет тому назад, о разговоре, вдохнувшем тогда в него новые силы. Видя его умирающим, мы — друзья Булгакова — не можем не рассказать Вам, Александр Николаевич, о положении его, в надежде, что Вы найдете возможность сообщить об этом Иосифу Виссарионовичу». Явным следствием письма стал визит к Булгакову первого секретаря Союза советских писателей Александра Александровича Фадеева (1901–1956). 15 февраля 1940 г. Е. С. Булгакова записала:
«Вчера позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел. Разговор вел на две темы: о романе («Мастер и Маргарита». — Б. С.) и о поездке Миши на юг Италии, для выздоровления». Похоже, мечта писателя о заграничной поездке могла наконец стать реальностью, но больному Булгакову было уже все равно. Накануне, 13 февраля 1940 г., он прекратил и уже более не возобновлял правку своего последнего романа — на словах Маргариты: «Так это, стало быть, литераторы за гробом идут?» Писатель умер 10 марта 1940 г. Его друг драматург Сергей Александрович Ермолинский (1900–1984) вспоминал: «На следующее утро, — а может быть, в тот же день, время сместилось в моей памяти, но кажется, на следующее утро — зазвонил телефон. Подошел я. Говорили из Секретариата Сталина. Голос спросил:
— Правда ли, что умер товарищ Булгаков?
— Да, он умер.
Тот, кто говорил со мной, положил трубку».
С. так и не нашел время хотя бы на еще один телефонный разговор с умирающим писателем. Возможно, помешала занятость советско-финской войной, последние сражения которой развертывались как раз в эти дни. Диалог Сталин — Булгаков, завязавшийся 18 апреля 1930 г., в дальнейшем не имел продолжения, превратился в булгаковский монолог. Все письма Булгакова, адресованные С. после их телефонного разговора, шли в пустоту.
«СТАЛЬНОЕ ГОРЛО», рассказ, имеющий подзаголовок «Рассказ юного врача». Опубликован: Красная панорама. Л., 1925, № 33. С. г. имеет автобиографическую основу, как и другие рассказы цикла «Записки юного врача». В свидетельстве, выданном Булгакову 18 сентября 1917 г. Сычевской земской уездной управой, указывается, в частности, что во время работы в земской больнице села Никольского он, среди прочих операций, произвел трахеотомию, которая и описана в С. г. Здесь также учтен случай
«Знаешь, мне, кажется, пленка в рот попала. Надо сделать прививку». Я его предупреждала: «Смотри, у тебя губы распухнут, лицо распухнет, зуд будет страшный в руках и ногах». Но он все равно: «Я сделаю». И через некоторое время началось: лицо распухает, тело сыпью покрывается, зуд безумный. Безумный зуд. А потом страшные боли в ногах. Это я два раза испытала. И он, конечно, не мог выносить. Сейчас же: «Зови Степаниду». Я пошла туда, где они живут, говорю, что «он просит вас, чтобы вы пришли». Она приходит. Он: «Сейчас же мне принесите, пожалуйста, шприц и морфий». Она принесла морфий, впрыснула ему. Он сразу успокоился и заснул. И ему это очень понравилось. Через некоторое время, как у него неважное состояние было, он опять вызвал фельдшерицу. Она же не может возражать, он же врач… Опять впрыскивает. Но принесла очень мало морфия. Он опять… Вот так это и началось».
Вероятно, «неважное состояние» Булгакова, от которого он избавлялся с помощью морфия, объяснялось еще и унынием, охватившим его в деревенской глуши, и наступившей после февраля 1917 г. общей нестабильностью жизни (по воспоминаниям Т. Н. Лаппа: «Очень, знаете, тоскливо было»). В С. г. действие отнесено ко времени после Октябрьской революции. При этом подчеркнуты одиночество и тоска героя, но безо всякой связи с морфием:
«Итак, я остался один. Вокруг меня — ноябрьская тьма с вертящимся снегом, дом завалило, в трубах завыло. Все двадцать четыре года моей жизни я прожил в громадном городе и думал, что вьюга воет только в романах. Оказалось: она воет на самом деле. Вечера здесь необыкновенно длинны, лампа под синим абажуром отражалась в черном окне, и я мечтал, глядя на пятно, светящееся на левой руке у меня. Мечтал об уездном городе — он находился в сорока верстах от меня. Мне очень хотелось уехать с моего пункта туда. Там было электричество, четыре врача, с ними можно было посоветоваться, во всяком случае, не так страшно. Но убежать не было никакой возможности, да временами я и сам понимал, что это малодушие. Ведь именно для этого я учился на медицинском факультете…» Сходные чувства выразил Булгаков в письме сестре Н. А. Булгаковой 31 декабря 1917 г. из уездной Вязьмы, которая, как и находившаяся в 40 верстах от Никольского уездная Сычевка, казалась чуть ли не раем, а на поверку обернулась полным разочарованием. Автор С. г. писал сестре: «И вновь я тяну лямку в Вязьме… Я живу в полном одиночестве… Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является для меня работа и чтение по вечерам.
Мучительно тянет меня вон отсюда в Москву или Киев, туда, где хоть и замирая, но все же еще идет жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве!» Показательно, что именно в Вязьму поместил Булгаков героя рассказа (или повести) «Морфий», который узнает о гибели своего друга, сельского врача доктора Полякова, покончившего с собой на почве морфинизма. Там дан как бы вариант судьбы автора С. г. и других рассказов из «Записок юного врача», в случае, если бы он остался в селе. Удачная операция, слава о которой идет по окрестностям как легенда о стальном горле, будто бы сделанном больной девочке, помогает юному врачу на время забыть свою тоску, и в финале — «дом мой был одинок, спокоен и важен», ибо герой осознал значение своей миссии.