Буран
Шрифт:
— А я вот ей покажу!
Мать рассмеялась:
— Да чего ты, Герасюшка, ей покажешь? Она тебе такой кордебалет устроит, что ты и моргать перестанешь! Не впервой ведь.
— А чего это она ему устроит? — заинтересовался Евлампий Назарович. — Как это ты сказала?
— Ой, да так тут на дворе бабы говорят. Ну, это обозначает руготню отчаянную с наскоком, а бывает и с потасовкой.
— Я вот отучу ее от этих кордебалетов! — раскуражился Герасим. — Видишь, не желает она в деревенской избе жить! А я тебе, тятя, ручаюсь... Черт ее дери с ее «не желаю»... дачу мы с тобой построим!
— Ой, и не знаю, Герасюшка. Душой-то бы хотела, да вот как оторвешь тело? На кого тут внучка покинешь?
— А чего его покидать? — возразил Евлампий. — Заберете с собой, да и все тут. Сколь ему там воли будет! Да около него с дюжину нянек соберется. Какой тут разговор!
Дарья тяжело вздохнула.
— Да разве она даст его увезти?
— А мы, мамаша, и спрашивать не будем! Мой или не мой он сын? Куда везу? К родимому тятеньке! Какой разговор? Давай, тятя, выпьем! Мамонька, поддерживай!
В долгой душевной беседе родителей и сына дошел черед и до песни, Евлампий Назарович попросил Дарью:
— Ну-ко, мать, спой нам твою любезную про лебедь белую. Сколь годов уж я твоих песен не слыхал.
— Ой, да что ты, Евлаша! Я уж забыла, когда и певала. Иной раз внучонка укладываю и запою, да тут же и спутаюсь. Ну, ужо подпоете, так, может, и распоюсь.
Поставила локоть на стол, подперла щеку кулаком, устремила улыбчивый взгляд на рисунчатую скатерть и; задушевно повела:
По речке лебедь белая плывет, Плыла лебедь с лёбеденышами, Со малыми со детенышами.Несмело начали подпеваться к Дарье и отец с сыном. А она закрыла глаза, словно своей женской памятью видела белую лебедушку:
...Плывши, лебедь укурнулася, Под ней вода всколебнулася. Летят перья на крутые берега...Резко захлопнулась дверь в столовую, и песня оборвалась.
— Не нравятся сношке наши песни, — горестно вздохнула Дарья Архиповна.
Сын запротестовал:
— Не обращай внимания, мамаша! Пой! — и, фальшивя, запел:
...Летят перья на крутые берега. Красна девица по бережку идет... собирать...— Ну вот и спутался. И не надо, Герася, сороку за хвост хватать — стрекоту не оберешься. Да и время позднее.
— Что и говорить — сношка с норовом, — заключил Евлампий Назарович.
Дарья, занявшаяся приборкой стола, ответила на замечание мужа:
— У меня на ее норов есть свой сноров. А вы с Герасимом идите-ка в мастерскую, пока я со стола уберу. Там на диване я тебе и постель направлю.
6
В мастерской Герасим нашел чертеж дачи. Был он выполнен по всем правилам планировки.
— Так, ястри ж тебя возьми, Гераська! — воскликнул отец. — Я эку же и во сне видел! Да мы с тобой, знаешь, враз...
Ватман выпал из рук Герасима, скрутился и покатился по полу, а сам Герасим тяжело опустил руки на плечи отца, тоскливым взглядом обвел отцово лицо и с задрожавшими губами уткнулся головой в его грудь.
— Что ты, Герася? Что с тобой, сынок? — обеспокоился отец.
Плача на груди отца, Герасим горестно выговаривал:
— Ничего-то ты не знаешь, ничего... А все идет не так! Не так идет, тятя...
— Да что ты, что ты? Давай присядем, потолкуем. — Обняв сына за плечи, Евлампий Назарович опустился с ним на диван. — Давай, сынок, что у тебя наболело?
А сын твердил все одно и то же:
— Не знаешь, не знаешь ты, тятенька, ничего!..
— Так вот ты и скажи отцу-то. А ты думаешь у меня-то на сердце легко? Ну, я — дело десятое, а чем же ты опечален? Ведь вот гляжу я — живешь ты, можно сказать, с полным излишеством...
— А вот ты давай приезжай ко мне насовсем!
— Да что ты, Герасюшка, удумал? — растроганно привлек к себе сына Евлампий Назарович. — Да разве ж такое можно!
— А что? А вот оставайся сейчас насовсем!
Отец тревожно и испытующе посмотрел в глаза сына. Снял руку с его плеча и, облокотившись на колени, низко опустил голову. Со смятенной душой тяжело задумался.
Сын продолжал настаивать:
— Я тебе это говорю решительно — оставайся и все тут!
Отец в раздумье, глухо спросил:
— А что же, сынок, я у тебя тут делать буду, какую работу?
— Живи и все! Заскучаешь — съездим с тобой в Берестяны. А работа... Что работа? Если будет такое желание, так пожалуйста: у нас тут народ всякий нужен. Да я тебя могу запросто в наш Художественный фонд сторожем устроить. Пожалуйста!
Отец отрицательно покачал головой:
— Нет, сынок, Герасюшка, что-то ты легко судишь. Узко умом раскидываешь. Ну, ладно — тебя талант из деревни увел, мать уехала в город по твоей нужде. А теперь ты хочешь и меня сманить городской легкой жизней. Однако дозволь тебя спросить, сынок, что мы тут в городу кушать будем, когда все сюда из колхоза переметнемся? Кто нам с тобой хлебушко припасать будет? Вот ведь еще как, дорогой мой сынок, рассудить надо.
Но голова сына была разгорячена другой, его личной житейской заботой. Его не волновал вопрос о хлебе, который, как он был уверен, «всегда можно купить и сколько хочешь». Отказ отца обижал тем, что разрушал его «коренную житейскую идею», вдруг вспыхнувшую сегодня в хмельной голове.
— Эх, отец, отец, ничего-то, ты не понимаешь в моей коренной идее! — вновь впав в слезливость, говорил сын. — Что хлеб? Хватит у меня и на хлеб, — обвел он рукой висевшие картины, — и... и на все прочее! Дело не в этом... А вот если бы ты жил у меня, так мы с тобой и с мамашей так бы ее зажали, что она, гадина, не посмела бы и голос подать!