Буря
Шрифт:
— Нет — платка я не вижу, но чувствую благоуханный запах, сродни тому, который можно почувствовать на наших горных лугах в весенние дни. Я верю, что была такая дева — но… вы уж простите, но тут не до приличий, тут вся судьба решается — вы уж скажите, не из жалости ли это к вам? Так ли пламенно она вас любит… А, быть может, она вас не видела до этого?.. Я, ведь, проницательная, вот скажите-ка вы мне — правда, ведь, не видела она вас до того, как в любви поклялась, до того, как этот платок подарила?..
Робин заговорил стремительно, думая, что коли он выговорится, так и откажется от неожиданно нахлынувших мыслей:
— Да — всего то один раз и видела, и то издали, и то даже и не узнала меня; она тогда брата моего целовала — то Рэнис. Но Рэнис никогда себе не позволит. Нет, нет — я даже и думать об этом не смею — он просто без сознания тогда был, а потому и не мог всего объяснить… Но, знайте теперь вот что — да с этого то и надо было начать, и закончить сразу же — пусть она меня и невзлюбит, как только увидит, пусть даже и отвращение ко мне испытает, когда увидит, что
Он бы и не останавливался — он говорил бы до самого утра, однако тут вновь его шею обхватили пылающие руки, а потом все лицо его, все тело, все сознание — все погрузилось в рыдающий пламень.
И она шептала ему с большими перерывами, покрывая изуродованное лицо его бесконечными поцелуями, обжигая слезами, не в силах выговаривать слов от нежности — но, все-таки, через какое-то время она высказала все:
— Все, что мы можем вообразить о любви, как несбыточное, как возможное только за пределами, уже после смерти — всего этого мы можем достигнуть и при этой жизни. Все то светлое, что может представить наш дух — это, говорю тебе, может осуществиться и здесь. Вот я люблю тебя и искренно и сильно, и когда ты думал еще, что это не я, а Вероника, то и пребывал словно в раю. Так почему же, когда ты только услышал, что я не Вероника, упал из рая в свой ад. Что от этого изменилось? Во мне, ведь, ничего не изменилась, и я так же целовала тебя — так, выходит, ты сам себя убедил, что лучше быть несчастным, лучше уж стремиться к чему-то несбыточному, когда то, что ты почитаешь раем небесным уже в твоих объятиях, и любит тебя, Единственного. А после смерти… мы все стремимся к какой-то своей звезде и после смерти наш ждет что-то, но что, о том даже и Иллуватор не ведает. Посмотри на цветы — прячутся ли они от лучей солнца в тень, и вздыхают ли там о каких-то далеких прекрасных светилах? Посмотри: когда мир просыпается он весь в радости — все поет, все в движенье, все друг друга любит, ласкает — все, год за годом, движется куда-то. Все любит — пусть в природе мы можем найти только земной, но, все-таки рай — по крайней мере, все-таки, он лучше ада на который ты себя обрекаешь!..
— Да, да — спасибо тебе за все эти слава! Я чувствую ты прекрасная, ты будешь мне сестрою, еще одной любимой, любимой моей сестрою. Но слушай — не согласен я с тобою: знаешь, знаешь почему эти все звери так радостны весною? Почему цветы не прячутся, и не вздыхают о далеких светилах в тени, и почему облака не плачут жгучими слезами? Да потому что нету у них души человеческой! Ведь, такой уж у человека дух пламенный и неспокойный, что, всегда чему-то стремиться, и никогда то он на достигнутом не останавливается. Ведь в этом мире все мы гости, лишь на мгновенье приходим сюда, ходим, бродим, ищем здесь что-то, но найти не может — лишь отголоски кого-то вечного пламени видим тех в кого мы любим, и страдаем, и… умираем! Умираем!!!.. Природа спокойно идет к чему-то потому что у нее есть долгие века; ну а мы — нам то дано несколько десятков лет пожить, и вот мы стараемся, в эти годы столько всего перечувствовать. Но, сдается мне — мы… мы все как заготовки чего-то большего, к чему мы и стремимся в этом аду, и чувства эти тоже как заготовки, такие неумелые заготовки, грубые, неотесанные — я говорю про самые возвышенные, поэтические чувства! И, ежели травы, цветы, птицы и звери не могут чувствовать, что им еще до наших чувств расти, то мы уже все это понимаем… И я, по крайней мере, чувствуя себя, как дитя во время родов — нет ну вы поймите, поймите, о чем я сейчас говорю. Вот дитя в утробе матери — это как звери и птицы, они еще ничего не ведают, не плачут и не страдают, но живут среди этих закатов и рассветов, даже и не помышляя о чем то больше. А вот мы, люди, как дети, в мгновенье своего рожденье. Вся жизнь наша есть рожденье — и смерть последнее мгновенье, когда ребенок с криком с болью, из узкого чрева матери, вырывается в огромной мир, к жизни истинной, к любви истинной. Вот такая наш удел человеческий — рождение из зародыша, к настоящему; и трудно еще оторваться от того прежнего, животного… Но мы, все-таки, идем — верю, что Люди все-таки рождаются в смерти, ну а мертворожденных не так уж и много… В каждом, в каждом есть светоч, и, как бы долго не пребывал он во мраке, все равно — потом возродиться. Ведь, огонь то негасимый в душе; ведь до этого ведь уже был вечный мрак, так смог же тот пламень, в том вечном мраке выдержать! Ведь из одной то искорки весь мир сущий, и все мы возникли, а такая то искорка даже на дне самой темной души пребывает!.. Сестра моя, сестра, я люблю тебя сильно и страстно, как только можно только любить сестру!.. И я хотел бы слиться с тобою, как с каждым сестрой и братом, но скажи, скажи — не переродится ли на деле, это желание мое во что-то грязное, животное, пошлое — скажи, возможно ли такое полное слияние всех-всех еще на этой земле, еще, когда мы ограничены телами?.. Не ко всему ли этому я
И вот девушка эта вновь обхватила его своими пылающими руками за шею, вновь прильнула к нему своим телом, и чувствовал он, будто это тот цветок, который растет где-то в центре мироздания принимает его в свои объятия, а он погружается, сливается с его лепестками, и открывается перед ним что-то чему-то нет слов, чему нету подобия, и вновь был поцелуй… и этот поцелуй ни мне, ни кому то ты ни было не суждено описать; но дай то небо, дай то творец наш Единый, чтобы испытали мы это все…
А метель то все воет, все воет — нет — не только метель — там и волки — под стенами моей башни сегодня собралась огромная стая, они все голодны, грызутся, рвут более слабых своих братьев, и от запаха их крови приходят еще в большее неистовство — еще больше жаждут этой плоти и этой жаркой крови, и они вгрызаются, хрипят и воют в своем безумном упоении — я знаю, что до самого утра будут так выть и метаться, чувствуя мое Человеческое сердце, будут кидаться на запертые двери, будут грызть, и ломать об них окровавленные когти — и все будут рваться, смутно чувствуя, что здесь есть что-то недостижимое для их сознания. Как же воют! Какая же боль в них!
Но дай то небо всем испытать то, что испытывал тогда Робин…
А она все еще за окном, я чувствую — смотрит на меня через белый узор переплетенных костей, шепчет мне ласковые слова, шепчем, что мы будем вместе…
Не знаю, можно ли рассвет следующего дня назвать рассветом. Казалось, что некто, даривший раньше земле свой свет, умер прошедшую ночью, и теперь слабо пошевелился в последних движеньях своей агонии — еще испускал слабо-слабое тепло своего уже безжизненного тела.
И что-то действительно мрачное и траурное было в низко провисших, точно каменный свод, тяжеленных многоверстных тучах, в которых не было ни единого просвета, и из которых в тоскливом воздухе летели редкие, но крупные темно-серые снежинки. Глядя на горы, глядя на теряющиеся в этом сумраке долины, казалось, что весь мир сейчас застонет — и будет стонать горько и безутешно до самой своей кончины.
Троун не собирался стонать, но настроение его было столь же мрачным, как и мир за стенами его дворца. Он очнулся в пиршественной зале, с трескучей головной болью, и велел чтобы ему подали ледяной воды, а так же — окатили всех тех, кто спал еще за столами. Ему подали чан с водою, едва ли не обращенную в лед, и он вылил этот чан себе на голову — тут треснул кулаком по столу и заодно разбил несколько попавшихся блюд, вскочил и стремительно вылетел в коридор, намериваясь прежде всего повидаться со своими гостями, и выяснить захотят ли они, по доброй воли выйти в поход.
В первую очередь он пошел к Фалко. Еще в начале коридора, верно угадав желание короля, подбежал карлик, и перед королем распахнул дверь в мрачные чертоги. Троун стремительно, но и бесшумно вошел, окинул пристальным взором залу: несмотря на зоркость свою, он не сразу увидел хоббита, а тот стоял в дальней части залы, прислонившись лицом к изразцовой стене, и что-то тихо-тихо шептал. Троун бесшумно подошел к нему, и смог расслышать какую-то часть рассуждений:
— …Что же я здесь делаю? И ради чего?.. Будто мне это интересно, будто может принести кому-то пользу… Как же рвется душа к родимой земельке. Если бы вернулся, так бы никогда уже и не уходил от нее, а делал бы тоже, что и отцы, и деды, и прадеды… Ну, а что же делать с сыновьями? Рядом один Робин, да и то — одно слово «рядом», а как придет ему что в голову, так разве же удержишь? Разве же слово мое сможет страсть его любовную сдержать…
В это мгновенье, Троун положил ладонь хоббиту на плечо, а тот даже и не удивился, не вскрикнул, но, когда обернулся, то обнаружилось, что все лицо его заполнено слезами. Он проговорил:
— Государь, вы верите в начертание рока?
— Сейчас я верю в одно: ты пойдешь со мною в поход, и докажешь, какой ты верный вассал. О своей же родине и не вспоминай. Отныне у тебя один государь — Я.
— Хорошо. Мне ничего не остается, как отправиться с вами в этот поход. Но, все-таки, скажите, были в вашем народе такие обреченные, над которыми с самого рожденья тяготило проклятье? Их должны были преследовать зловещие виденья, и, как бы не старались они от них избавиться — все одно: выходило так, что мрачное предначертанье свершалось?..
Троун поморщился, проговорил хрипловатым голосом:
— Да, были такие, черт раздери!.. И ты что — просишь, чтобы я тебе рассказал?!
— Да — быть может их история как-то свяжется с моей…
— Проклятье! Ты дерзкий вассал, если смеешь после пира просить о чем-то у своего господина. Впрочем, сейчас такое все темное, что меня самого на эту историю потянуло — она, преисподняя ее сожги! — небольшая, и я тебе ее расскажу, чтобы ты мне только не докучал, и служил, как верный вассал; и не вбивал себе в голову всякий бред, про труд рабов-земледельцев!