Буря
Шрифт:
— Я встретила как-то одного товарища из Москвы, я тогда только приехала из Аржелеса. Вы ведь читали про Аржелес? Там каждый день умирали… Он меня расспрашивал об Испании, я рассказывала, а потом он начал спрашивать, где лучше купить отрез, в «Лаффайет» или «Прэнтан», какой марки чулки. Я здесь чего-то не понимаю…
— А я понимаю. Не бойтесь, я вас не буду спрашивать, где купить чулки, жены у меня нет, да я и не люблю ходить по магазинам. Сейчас я вам объясню… Здесь таким людям, как вы, трудно — они борются, сидят в тюрьмах, гибнут, а костюмы для них не такая уж проблема… Думали ли вы о том, какими лишениями оплачены наши заводы? Понятно, что такой попал в магазин, и у него глаза разбегаются, жена молодая, хочется ей приодеться… Здесь нечем восхищаться, но и осуждать это нельзя. Он у вас спрашивал про чулки, а придется — сядет в танк и погибнет как герой. Все это очень сложно… Я, например, когда читаю, что у нас изготовлено столько-то пар
— Как я вам завидую! У вас есть свой народ.
— Народ есть и у вас.
— Не знаю… Вы говорили о сложности, а у вас все просто. Вы можете радоваться тому, что у вас свои чулки. Я смотрю на каждого советского, как на учителя: он больше знает, больше может. Но в чувствах другое… Когда вы говорите, мне кажется, что я старуха, которая прожила долгую и страшную жизнь. Для меня все сложнее… Забудьте на минуту про свое, постарайтесь понять… Это совсем другой мир. Я была замужем за евреем, то есть Генрих всегда считал себя немцем, друзья у него были немцы, женился на немке — я дочь пастора, работал, как все, он был химиком. Он давно увлекался политикой, а за год до Гитлера стал коммунистом. Как раз тогда мы познакомились. Была я совсем девчонкой. Не удивляйтесь, мне теперь всего двадцать пять… Не знаю, как любят другие, то есть знаю из книг, но я его любила так, что вечером боялась уснуть — вдруг утром не увижу? Мы провели с ним две недели в деревне возле Штуттгарта. Тогда я поняла, что такое счастье… Потом — Гитлер. Ко мне пришли, предложили отказаться от мужа, говорили: «дочь таких почтенных родителей», я им улыбалась, потому что муж был тогда у моей матери, она его прятала. Мы должны были скрываться. Генрих работал в Гамбурге, там еще держалась подпольная организация. Ужасно было, как некоторые изменились, встречаешь, а он уже говорит другое. У меня были чужие документы. Виделись мы с мужем редко, на людях. А в августе тридцать четвертого его забрали. Они его мучили восемь дней, хотели, чтобы он назвал товарищей. Я знала, что его пытают, — там был один штурмовик, он мне сказал: «Я вас не выдам, потому что уважаю вашего отца. А про мужа забудьте, мы из него приготовим иудейскую ветчину»… Его звали Генрих, как мужа… Я думала, что сойду с ума, на себе чувствовала все пытки. Генрих не сказал… Они его отправили полумертвого в Дахау. Я почему-то еще надеялась, мечтала о побеге, а его уже не было в живых. В Испании мне было легче с испанцами или с французами, немцев я избегала. Это страшно, потому что немцы там были замечательные, такие же, как муж, может быть, его друзья. Вы меня не поймете, а объяснить я не умею. Будет война. Понимаете ли вы, что это означает для меня? Для вас все ясно. А я и ненавижу Германию, и люблю ее. Мама умерла, отец там, но я боюсь спросить, что с ним, даже не того боюсь, что арестовали, конечно, могли арестовать, боюсь — вдруг он поверил Гитлеру? Тогда и отца нет… Я отвыкла говорить по-немецки, недавно услышала, как выступал Гитлер, и мне язык показался отвратительным. А ведь на этом языке я слышала самое хорошее, что можно услышать в жизни… Ну, а та деревушка, где я была с Генрихом? Обыкновенная немецкая деревушка, липы, зеленые кислые яблоки, мальчишки в клеёнчатых картузиках, старики возле кегельбана… Разве я могу хотеть, чтобы все это погибло?.. Я убегала в Испании от товарищей-немцев, но когда одного из них убивали, сердце разрывалось, ведь они все-таки свои, и так же мучились, как я! Я с вами говорю и вдруг думаю — если немцы с Гитлером, вы должны ненавидеть всех немцев, и язык, и ту деревушку, все, все… Такая тоска, такое одиночество…
Сергей молчал, он был потрясен глубиной чужого горя, чувствовал, что нет у него слов, которые могут утешить Анну, да и не слова ей нужны. Он только пожал ее руку и медленно проговорил, обращаясь не к ней, а к себе:
— Тех я ненавижу. Но всех?.. Мы не фашисты! Даже если все пойдут за Гитлером, я вспомню вас — значит, не все…
За соседним столиком сидели двое; видно было, что они опрокинули немало рюмок — говорили они, не повышая голоса, но с надрывом, как актеры, и руками что-то рисовали в воздухе.
— Мортье говорит «это потому, что будет война». А я знаю, это потому, что он хочет выдать свою хромую дочку за Дежана. И будет не война, а будет еще по одной. Хозяйка!
— Согласен — еще по одной. Этот хромой Мортье вообще сволочь. Он взял прошлой осенью моего пойнтера на два дня, а потом сказал, что кобель увязался за перепелками и убежал в Америку. Но одно я тебе скажу, старина, хромой Мортье прав, и война непременно будет, потому что…
— Потому что?
— Потому что я тебе говорю, что она будет.
— Это говоришь не ты, это говорит хромой Мортье. А войны не будет, потому что война уже была.
Анна сказала:
— Вы видели, как они настроены. Они не понимают опасности…
— Такой Лансье убежден, что если война и будет, то за тридевять земель от его «Корбей».
— Глупый человек, но, кажется,
— А дочь?.. — Сергей смутился: что за дурацкий вопрос!
— Она мне понравилась, хотя говорит глупости. Трудно ее винить — их так воспитали. Они не видят, что смерть рядом. Мне вспомнилась пьеса, кажется, это Метерлинка. Там на сцене — дом, уют, ужинают, а под окном люди шепчутся — они притащили труп дочки, которая утонула, минута, и они постучатся… В действительности это еще страшнее. Вы обратили внимание на человека, который пришел после обеда? С усиками. Я сейчас вам расскажу… Когда я приехала в Париж, мне поручили одно дело. Наци хотели обманом направить в Германию товарищей из интербригад. Я четыре месяца работала машинисткой в бюро путешествий «Европа», там у них пункт. Узнать историю с интербригадовцами мне не удалось, но кое-что я узнала. Там я видела этого Руа. Он два раза приходил, спрашивал о билете в Аргентину, потом говорил, что хочет заказать каюту-люкс, и шел наверх к Ширке… Лансье, наверно, и не подозревает, жужжит про поэзию, думает, что вокруг — кружева, а вокруг — паутина… Хорошо, что я вас встретила, а то нервы издерганы, не сплю, порой дохожу до малодушия. Вы меня успокоили…
Он ласково сказал, прощаясь:
— Спокойной ночи, товарищ!
Потом он шел по ночным улицам, блестевшим после дождя. Бесшумно скользили машины. Бесшумно проходили одинокие девушки с чересчур красными губами на синих лицах. И все путалось в голове: горе Анны, какое-то бюро путешествий, хлам «Корбей», стихи, улицы, запахи моря и перегоревшего бензина. А когда он зашел в свой тупик «сите», где не было фонарей, проступили звезды — много, очень много звезд. Он прежде любил разглядывать звездное небо, находил там своих любимиц, знал их по именам… Впрочем, здесь и небо другое — юг. Вот эта большая, зеленая — как ее зовут?.. Будь я поэтом, я писал бы о звездах. О звездах и о любви, такой сильной, как любовь этой маленькой, хрупкой женщины к мужу. Все сложно и непоправимо… Анна теряет Генриха. А Нивель пишет стихи. Он ведь не знает ни такой любви, ни этих звезд… Слова! Что в них хорошего? Какая большая и горькая ночь! Ту, с печальными зелеными глазами, с улыбкой обиженного ребенка, зовут Мадо. Она в Париже. И я сейчас в Париже. А что будет через год?.. Звезда останется, большая и зеленая…
4
Лансье горько усмехнулся: прежде он читал про «черные среды» и «черные пятницы»; на его долю выпал «черный четверг». Всего неделю назад он безмятежно колдовал над пулярдкой… События развернулись слишком быстро, а Лансье ненавидел торопливость. Когда ему пришлось однажды вернуться из Лондона на самолете, он долго потом ворчал: «Ничего не видишь, кроме облаков и собственного ничтожества! Люди помешались на скорости, как будто впереди не смерть, а приз — чаша с бессмертьем. Быстро пообедать, быстро переменить любовницу, быстро прочитать книжку, быстро умереть…» И вот этому сибариту пришлось пережить за один день больше, чем он пережил за всю жизнь.
Нужно было дать ответ Гастону Руа: истекли все сроки платежей. Лансье собрался с силами и сказал: «Хорошо». Утром они были у нотариуса, оформили все. А час спустя позвонили от Влахова. Лансье понимал, что русский теряет терпение. Но Руа, когда Лансье в начале переговоров ознакомил его с текущими делами «Рош-энэ», решительно заявил: «Договор с русскими нужно порвать. Это клиенты на час. Пускай судятся, все равно они проиграют. А заказчиков достаточно, притом с будущим. Эту партию возьмет Бильбао»… Лансье долго спорил, но Руа стоял на своем. Тогда Лансье решил тянуть дело с русскими. И вот Влахову надоело. Как обидно, что придется с ними порвать! Руа — неопытен, для него какие-то проходимцы из Бильбао солиднее, чем большое государство. А Лансье работает с русскими восемь лет… Да, но сдать заказ — это значит поссориться с Руа. Почему нет Альпера, он придумал бы что-нибудь…
Лансье решил снова отсрочить развязку: может быть, вернется Альпер. Но Влахов был сух, настойчив. Тогда Лансье сказал:
— Помните, я вам говорил о реорганизации «Рош-энэ»? Теперь проект осуществился. У меня и у господина Альпера новый компаньон, вы с ним познакомились в прошлый четверг — господин Гастон Руа…
— Понятно, — сказал Влахов. — Заказ вам все-таки придется сдать, я говорил с нашим юрисконсультом.
А новых заказов не будет. Если мы захотим иметь дело с немецкими фирмами, мы разместим заказы в Германии, работать с французами, за спиной которых немцы, мы не собираемся.
Лансье вспылил:
— У меня могут быть финансовые затруднения, но я — француз, я не мальчишка! Почему вы со мною так разговариваете?
— Потому что ваш Руа — подставное лицо.
Лансье протестовал, горячился. Сергей усмехнулся:
— А бюро путешествий «Европа»?..
Лансье, не прощаясь, выбежал прочь: русский сошел с ума! У них мания преследования: повсюду видят шпионов. Руа вовсе не скрывает, откуда у него деньги: «Агентство экономической информации». При чем тут немцы? И нужно быть сумасшедшим, чтобы припутать какое-то бюро путешествий!..