Былое и думы (избранные главы)
Шрифт:
Он горячо принялся за дело, потратил много времени, переехал для этого в Москву, но при всем своем таланте не мог ничего сделать. «Москвитянин» не отвечал ни на одну живую, распространенную в обществе потребность и, стало быть, не мог иметь другого хода, как в своем кружке. Неуспех должен был сильно огорчить Киреевского.
После второго крушения «Москвитянина» он не оправлялся, и сами славяне догадались, что на этой ладье далеко не уплывешь. У них стала носиться мысль другого журнала.
На этот раз победителями вышли не они. Общественное мнение громко решило в нашу пользу. В глухую ночь, когда «Москвитянин» тонул и «Маяк» не светил ему больше из Петербурга, Белинский, вскормивши своей кровью «Отечественные записки», поставил на ноги их побочного сына и дал
Так я оставил поле битвы и уехал из России Обе стороны высказались еще раз, [312] и все вопросы переставились громадными событиями 1848 года.
Умер Николай; новая жизнь увлекла славян и нас за пределы нашей усобицы, мы протянули им руки, но где они? Ушли! И К. Аксаков ушел, и нет этих «противников, которые были ближе нам многих своих».
Не легка была жизнь, сожигавшая людей, как свечу, оставленную на осеннем ветру.
Все они были живы, когда я в первый раз писал эту главу. Пусть она на этот раз окончится следующими строками из надгробных слов Аксакову.
312
Статья К. Кавелина и ответ Ю. Самарина. Об них в «D'evelop. des id'ees revolut.» (Прим. А. И. Герцена.)
«Киреевские, Хомяков и Аксаков сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать, и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал по нивам и давил людей, то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей.
С них начинается перелом русской мысли. И когда мы это говорим, кажется, нас нельзя заподозрить в пристрастии.
Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одналюбовь, но не одинакая.
У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы – за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно.
Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетенную мать. У нас, воспитанных вне дома, эта связь ослабла. Мы были на руках французской гувернантки, поздно узнали, что мать наша не она, а загнанная крестьянка, и то мы сами догадались по сходству в чертах да по тому, что ее песни были нам роднее водевилей; мы сильно полюбили ее, но жизнь ее была слишком тесна. В ее комнатке было нам душно: всё почернелые лица из-за серебряных окладов, всё попы с причетом, пугавшие несчастную, забитую солдатами и писарями женщину; даже ее вечный плач об утраченном счастье раздирал наше сердце; мы знали, что у ней нет светлых воспоминаний, мы знали и другое – что ее счастье впереди, что под ее сердцем бьется зародыш, это наш меньший брат, которому мы без чечевицы уступим старшинство. А пока —
Mutter, Mutter, lass mich gehen, Schweifen auf den wilden H"ohen! [313]Такова была наша семейная разладица лет пятнадцать тому назад. Много воды утекло
313
Мать, мать, отпусти меня, позволь бродить по диким вершинам! (нем.)
На этой вере друг в друга, на этой общей любви имеем право и мы поклониться их гробам и бросить нашу горсть земли на их покойников с святым желанием, чтоб на могилах их, на могилах наших расцвела сильно и широко молодая Русь!». [314]
ЧАСТЬ ПЯТАЯ [315]
Париж—Италия—Париж (1847–1852)
Начиная печатать еще часть «Былого и думы», я опять остановился перед отрывочностью рассказов, картин и, так сказать, подстрочныхк ним рассуждений. Внешнего единства в них меньше, чем в первых частях. Спаять их в одно – я никак не мог. Выполняя промежутки, очень легко дать всему другой фон и другое освещение – тогдашняяистина пропадет. «Былое и думы» не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайнопопавшемся на ее дороге. Вот почему я решился оставить отрывочные главы, как они были, нанизавши их, как нанизывают картинки из мозаики в итальянских браслетах – все изображения относятся к одному предмету, но держатся вместе только оправой и колечками.
314
«Колокол», 15 января 1861. (Прим. А. И. Герцена.)
315
Текст печатается в сокращении.
Для пополнения этой части необходимы, особенно относительно 1848 года, – мои «Письма из Франции и Италии»; я хотел взять из них несколько отрывков, но пришлось бы столько перепечатывать, что я не решился.
Многое, не взошедшее в «Полярную звезду», взошло в это издание – но всего я не могу еще передать читателям по разным общим и личным причинам. Не за горами и то время, когда напечатаются не только выпущенные страницы и главы, но и целый том, самый дорогой для меня…
Женева, 29 июля 1866.
ПЕРЕД РЕВОЛЮЦИЕЙ И ПОСЛЕ НЕЕ
ГЛАВА XXXIV
Путь
В Лауцагене прусские жандармы просили меня взойти в кордегардию. Старый сержант взял пассы, надел очки и с чрезвычайной отчетливостью стал читать вслух все, что не нужно: «Auf Befehl s. K. M. Nicolai des Ersten… allen und jeden, denen daran gelegen etc., etc.
…Unterzeichner Peroffski, Minister der Innern, Kammercherr, Senator und Ritter des Ordens St. Wladimir… Inhaber eines goldenen Degens mit der Inschrift fur Tapferkeit…» [316]
316
По указу е. и. в. Николая I… всем и каждому, кому ведать надлежит и т. д. и т. д….Подписал Перовский, министр внутренних дел, камергер, сенатор и кавалер ордена св. Владимира… Обладатель золотого оружия с надписью «За храбрость» (нем.).