Былое и думы. Части 1–5
Шрифт:
Петербуржцы смеются над костюмами в Москве, их оскорбляют венгерки и картузы, длинные волосы, гражданские усы. Москва действительно город штатский, несколько распущенный, не привыкший к дисциплине, но достоинство это или недостаток — это нерешенное дело. Стройность одинаковости, отсутствие разнообразия, личного, капризного, своеобычного, обязательная форма, внешний порядок — все это в высшей степени развито в самом нечеловеческом состоянии людей — в казармах. Мундир и однообразие — страсть деспотизма. Моды нигде не соблюдаются с таким уважением, как в Петербурге, это доказывает незрелость нашего образования: наши платья чужие. В Европе люди одеваются, а мы рядимся и поэтому
Всякий раз делал я над собою усилие, входя в министерство. Начальник канцелярии К. К. фон Поль, гернгутер, добродетельный и лимфатический уроженец с острова Даго{328}, наводил какую-то благочестивую скуку на все его окружавшее. Начальники отделений озабоченно бегали с портфелями, были недовольны столоначальниками, столоначальники писали, писали, действительно были завалены работой и имели перспективу умереть за теми же столами, — по крайней мере, просидеть без особенно счастливых обстоятельств лет двадцать. В регистратуре был чиновник, тридцать третий год записывавший исходящие бумаги и печатавший пакеты.
Мое «упражнение в стиле» и здесь доставило мне некоторую льготу; испытав мою неспособность ко всему другому, начальник отделения поручил мне составление общего отчета по министерству из частных, губернских. Предусмотрительность начальства нашла нужным вперед объяснить некоторые будущие выводы, не оставляя их на произвол цифр и фактов. Так, например, в слегка набросанном плане отчета было сказано: «Из рассматривания числа и характера преступлений (ни число, ни характер еще не были известны) в. в. изволите усмотреть успехи народной нравственности и усиленное действие начальства с целью оную улучшить».
Судьба и граф Бенкендорф спасли меня от участия в подложном отчете, это случилось так.
В первых числах декабря, часов в девять утром, Матвей сказал мне, что квартальный надзиратель желает меня видеть. Я не мог догадаться, что его привело ко мне, и велел просить. Квартальный показал мне клочок бумаги, на котором было написано, чтоб он «пригласил меня в 10 часов утра в III Отделение собств. е. в. канцелярии».
— Очень хорошо, — отвечал я. — Это у Цепного моста?
— Не беспокойтесь, у меня внизу сани, я с вами поеду.
«Дело скверное», — подумал я, и сердце сильно сжалось.
Я взошел в спальню. Жена моя сидела с малюткой, который только что стал оправляться после долгой болезни.
— Что он хочет? — спросила она.
— Не знаю, какой-нибудь вздор, мне надобно съездить с ним… Ты не беспокойся.
Жена моя посмотрела на меня, ничего не отвечала, только побледнела, как будто туча набежала на ее лицо, и подала мне малютку проститься.
Я испытал в эту минуту, насколько тягостнее всякий удар семейному человеку: удар бьет не его одного, и он страдает за всех и невольно винит себя за их страдания.
Переломить, подавить, скрыть это чувство можно; но надобно знать, чего это стоит; я вышел из дома с черной тоской. Не таков был я, отправляясь шесть лет перед тем с полицмейстером Миллером в Пречистенскую часть.
Проехали мы Цепной мост, Летний сад и завернули в бывший дом Кочубея; там, во флигеле помещалась светская инквизиция, учрежденная Николаем; не всегда люди, входившие в задние вороты, перед которыми мы остановились,
— Видели вы генерала Дубельта?
— Нет.
Он помолчал, потом, не смотря мне в глаза, морщась и сводя бровями, спросил каким-то стертым голосом (голос этот мне ужасно напомнил нервно-шипящие звуки Голицына junior’a московской следственной комиссии):
— Вы, кажется, не очень давно получили разрешение приезжать в столицы?
— В прошедшем году.
Старик покачал головой.
— Плохо вы воспользовались милостью государя. Вам, кажется, придется опять ехать в Вятку.
Я смотрел на него с удивлением.
— Да-с, — продолжал он, — хорошо показываете вы признательность правительству, возвратившему вас.
— Я совершенно ничего не понимаю, — сказал я, теряясь в догадках.
— Не понимаете? — это-то и плохо! Что за связи, что за занятия? Вместо того чтоб первое время показать усердие, смыть пятна, оставшиеся от юношеских заблуждений, обратить свои способности на пользу, — нет! куда! Все политика да пересуды, и все во вред правительству. Вот и договорились. Как вас опыт не научил? Почем вы знаете, что в числе тех, которые с вами толкуют, нет всякий раз какого-нибудь мерзавца [242] , который лучше не просит, как через минуту прийти сюда с доносом.
242
Я честным словом уверяю, что слово «мерзавец» было употреблено почтенным старцем.
— Ежели вы можете мне объяснить, что все это значит, вы меня очень обяжете, я ломаю себе голову и никак не понимаю, куда ведут ваши слова или на что намекают.
— Куда ведут?.. Хм… Ну, а скажите, слышали вы, что у Синего моста будочник убил и ограбил ночью человека?{329}
— Слышал, — отвечал я пренаивно.
— И, может, повторяли?
— Кажется, что повторял.
— С рассуждениями, я чай?
— Вероятно.
— С какими же рассуждениями? — Вот оно — наклонность к порицанию правительства. Скажу вам откровенно, одно делает вам честь, это ваше искреннее сознание, и оно будет, наверно, принято графом в соображение.
— Помилуйте, — сказал я, — какое тут сознание, об этой истории говорил весь город, говорили в канцелярии министра внутренних дел, в лавках. Что же тут удивительного, что и я говорил об этом происшествии?
— Разглашение ложных и вредных слухов есть преступление, не терпимое законами.
— Вы меня обвиняете, мне кажется, в том, что я выдумал это дело?
— В докладной записке государю сказано только, что вы способствовали к распространению такого вредного слуха. На что последовала высочайшая резолюция об возвращении вас в Вятку.