Былое и думы. Эмиграция
Шрифт:
Сверх того, Америка, как сказал Гарибальди, – «страна забвения родины»; пусть же в нее едут те, которые не имеют веры в свое отечество: они должны ехать с своих кладбищ; совсем напротив, по мере того как я утрачивал все надежды на романо-германскую Европу, вера в Россию снова возрождалась – но думать о возвращении при Николае было бы безумием.
Итак, оставалось вступить в союз с свободными людьми Гельветической конфедерации.
Фази, еще в 1849 году, обещал меня натурализировать в Женеве, но все оттягивал дело; может, ему просто не хотелось прибавить мною число социалистов в своем кантоне. Мне это надоело, приходилось переживать черное время, последние стены покривились, могли рухнуть на голову, долго ли до беды… Карл Фогт предложил мне списаться о моей натурализации с Ю. Шаллером, который был тогда президентом Фрибургского кантона и главою тамошней радикальной партии.
Но, назвавши Фогта, прежде всего надобно поговорить о нем самом.
В однообразной, мелко и тихо текущей
За неимением другого, тут есть наследство примера, наследство фибрина. Каждый начинает сам и знает, что придет время и его выпроводит старушка бабушка по стоптанной каменной лестнице, – бабушка, принявшая своими руками в жизнь три поколения, мывшая их в маленькой ванне и отпускавшая их с полною надеждой; он знает, что гордая старушка уверена и в нем, уверена, что и из него выйдет что-нибудь… и выйдет непременно!
Dann und wann [218] , через много лет, все это рассеянное население побывает в старом домике, все эти состарившиеся оригиналы портретов, висящих в маленькой гостиной, где они представлены в студенческих беретах, завернутые в плащи, с рембрандтовским притязанием со стороны живописца, – в доме тогда становится суетливее, два поколения знакомятся, сближаются… и потом опять все идет на труд. Разумеется, что при этом кто-нибудь непременно в кого-нибудь хронически влюблен, разумеется, что дело не обходится без сентиментальности, слез, сюрпризов и сладких пирожков с вареньем, но все это заглаживается той реальной, чисто жизненной поэзией с мышцами и силой, которую я редко встречал в выродившихся, рахитических детях аристократии и еще менее у мещанства, строго соразмеряющего число детей с приходо-расходной книгой.
218
От времени до времени (нем.).
Вот к этим-то благословенным семьям древнегерманским принадлежит родительский дом Фогта.
Отец Фогта – чрезвычайно даровитый профессор медицины в Берне; мать – из рода Фолленов, из этой эксцентрической, некогда наделавшей большого шума швейцарско-германской семьи. Фоллены являются главами юной Германии в эпоху тугендбундов [219] и буршеншафтов [220] , Карла Занда и политического Schw"armerei [221] 17 и 18 годов. Один Фоллен был брошен в тюрьму за Вартбургский праздник в память Лютера: он произнес действительно зажигательную речь, вслед за которою сжег на костре иезуитские и реакционные книги, всякие символы самодержавия и папской власти. Студенты мечтали сделать его императором единой и нераздельной Германии. Его внук, Карл Фогт, в самом деле был одним из викариев империи в 1849 году.
219
Союзов добродетели (нем. Tugendbund).
220
Студенческих союзов (нем. Burschenschaft).
221
Мечтательства (нем.).
Здоровая кровь должна была течь в жилах сына бернского профессора, внука Фолленов. А ведь, au bout du compte, все зависит от химического соединения да от качества элементов. Не Карл Фогт станет со мной спорить об этом.
В 1851 году я был проездом в Берне. Прямо из почтовой кареты я отправился к Фогтову отцу с письмом сына. Он был в университете. Меня встретила его жена, радушная, веселая, чрезвычайно умная старушка; она меня приняла как друга своего сына и тотчас повела показывать его портрет. Мужа она не ждала ранее 6 часов; мне его очень хотелось видеть, я возвратился, но он уже уехал на какую-то консультацию к больному. Второй раз старушка встретила меня уже как старого знакомого и повела в столовую, желая, чтоб я выпил
Остаться у них я не мог: ко мне вечером хотели приехать Фази и Шаллер, бывшие тогда в Берне; я обещал, если пробуду еще полдня, зайти к Фогтам и, пригласивши меньшего брата, юриста, к себе ужинать, пошел домой. Звать старика так поздно и после такого дня я не счел возможным. Но около двенадцати часов гарсон, почтительно отворяя двери перед кем-то, возвестил нам: Der Herr Professor Vogt [222] , – я встал из-за стола и пошел к нему навстречу.
Вошел старик довольно высокого роста, с умным, выразительным лицом, превосходно сохранившийся.
222
Господин профессор Фогт (нем.).
– Ваше посещение, – сказал я ему, – мне вдвойне дорого, я не смел вас звать так поздно, после ваших трудов.
– А я не хотел вас пропустить через Берн, не увидавшись с вами. Услышав, что вы были у нас два раза и что вы пригласили Густава, я пригласил сам себя. Очень, очень рад, что вижу вас, то, что Карл о вас пишет, да и без комплиментов, я хотел познакомиться с автором «С того берега».
– Душевно благодарю вас; вот место, садитесь с нами, у нас ужин во всем разгаре, что вам угодно?
– Я не буду есть, но рюмку вина выпью с удовольствием.
В его виде, словах, движениях было столько непринужденности, вместе – не с тем добродушием, которое имеют люди вялые, пресные и чувствительные, а именно с добродушием людей сильных и уверенных в себе. Его появление нисколько не стеснило нас, напротив, все пошло живее.
Разговор переходил от предмета к предмету, везде, во всем он был дома, умен, 'eveill'e [223] , оригинален. Речь зашла как-то о федеральном концерте, который давался утром в бернском соборе и на котором были все, кроме Фогта. Концерт был гигантский, со всей Швейцарии съехались музыканты, певцы и певицы для участия в нем. Музыка, разумеется, была духовная. С талантом и пониманием исполнили они знаменитое творение Гайдена. Публика была внимательна, но холодна, она шла из собора, как идут от обедни; не знаю, насколько было благочестия, но увлечения не было. Я то же испытал на самом себе. В припадке откровенности я сказал это знакомым, с которыми выходил; по несчастию, это были правоверные, ученые, горячие музыканты; они напали на меня, объявили меня профаном, не умеющим слушать музыку глубокую, серьезную. «Вам только нравятся мазурки Шопена», – говорили они. В этом еще нет беды, думал я, но, считая себя все же несостоятельным судьей, замолчал.
223
Смышлен (франц.).
Надобно иметь много храбрости, чтоб признаваться в таких впечатлениях, которые противоречат общепринятому предрассудку или мнению. Я долго не решался при посторонних сказать, что «Освобожденный Иерусалим» скучен, что «Новую Элоизу» я не мог дочитать до конца, что «Герман и Доротея» – произведение мастерское, но утомляющее до противности. Я сказал что-то в этом роде Фогту, рассказывая ему мое замечание о концерте.
– А что, – спросил он, – Моцарта вы любите?
– Чрезвычайно, без всяких границ.
– Я знал это, потому что я вполне вам сочувствую. Как же это возможно, чтоб живой, современный человек мог себя так искусственно натянуть на религиозное настроение, чтоб наслаждение его было естественно и полно? Для нас так же нет пиетистической музыки, как нет духовной литературы, – она для нас имеет смысл исторический. У Моцарта, напротив, звучит нам знакомая жизнь, он поет от избытка чувства, страсти, а не молится. Я помню, когда «Don Giovanni», когда «Nozze di Figaro» были новостию, что это был за восторг, что за откровение нового источника наслаждений! Моцартова музыка сделала эпоху, переворот в умах, как Гётев «Фауст», как 1789 год. Мы видели в его произведениях, как светская мысль XVIII столетия с своей секуляризацией жизни вторгалась в музыку; с Моцартом революция и новый век вошли в искусство. Ну, как же нам после «Фауста» читать Клопштока и без веры слушать эти литургии в музыке?..