Былое и думы.(Предисловие В.Путинцева)
Шрифт:
Он всюду бросался; постучался даже в католическую церковь, но живая душа его отпрянула от мрачного полусвета, от сырого, могильного, тюремного запаха ее безотрадных склепов. Оставив старый католицизм иезуитов и новый — Бюше, он принялся было за философию; ее холодные, неприветные сени отстращали его, и он на несколько лет остановился на фурьеризме. (105)
Готовая организация, обязательный строй и долею казарменный порядок фаланстера, если не находят сочувствия в людях критики, то, без сомнения, сильно привлекают тех усталых людей, которые просят почти со слезами, чтоб истина, как кормилица, взяла их на руки и убаюкала. Фурьеризм имел определенную цель: труд, и труд сообща. Люди вообще готовы очень часто отказаться от собственной
Галахов был слишком развит и независим, чтоб совсем исчезнуть в фурьеризме, но на несколько лет он его увлек. Когда я с ним встретился в 1847 в Париже, он к фаланге питал скорее ту нежность, которую мы имеем к школе, в которой долго жили, к дому, в котором провели несколько спокойных лет, чем ту, которую верующие имеют к церкви.
В Париже Галахов был еще оригинальнее и милее, чем в Москве. Его аристократическая натура, его благородные, рыцарские понятия были оскорбляемы накаждом шагу; он смотрел с тем отвращением, с которым гадливые люди смотрят на что-нибудь сальное — на мещанство, окружавшее его там. Ни французы, ни немцы его не надули, и он смотрел несколько свысока на многих из тогдашних героев — чрезвычайно просто указывая их мелочную ничтожность, денежные виды и наглое самолюбие. В его пренебрежении к этим людям проявлялось даже
национальное высокомерие, совершенно чуждое ему. Говоря, например, об одном человеке, который ему очень не нравился, он сжал в одном слове «немец!» выраже(106)нием, улыбкой и прищуриванием глаз — целую биографию, целую физиологию, целый ряд мелких, грубых, неуклюжих недостатков, специально принадлежащих германскому племени.
Как все нервные люди, Галахов был очень неровен, иногда молчалив, задумчив, но par saccades [290] говорил много, с жаром, увлекал вещами серьезными и глубоко прочувствованными, а иногда морил со смеху неожиданной капризностью формы и резкой верностью картин, которые делал в два-три штриха.
290
временами (франц.).
Повторять эти вещи почти невозможно. Я передам, как сумею, один из его рассказов, и то в небольшом отрывке. Речь как-то шла в Париже о том неприятном чувстве, с которым мы переезжаем нашу границу. Галахов стал нам рассказывать, как он ездил в последний раз в свое именье — это был chef doeuvre.
«…Подъезжаю к границе, дождь, слякоть, через дорогу бревно, выкрашенное черной и белой краской; ждем, не пропускают. Смотрю, с той стороны наезжает на нас казак с пикой, верхом.
— Пожалуйте паспорт. Я ему отдал и говорю:
— Я, братец, с тобой пойду в караульню, здесь очень дождь мочит.
— Никак нельзя-с.
— Отчего?
— Извольте обождать.
Я повернул в австрийскую кордегардию, — не тут-то было, очутился, как из-под земли, другой казак с китайской рожей.
— Никак нельзя-с!
— Что случилось?
— Извольте
— Это вы сами и есть? — спрашивает; я ему тотчас — цванцигер. [291] (107)
Тут взошел унтер-офицер, тот ничего не говорит, ну, а я поскорее и ему — цванцигер.
— Все в исправности, извольте отправляться в таможню.
Я сел, еду… только все кажется — за нами погоня. Оглядываюсь — казак с пикой трях-трях…
— Что ты, братец?
— В таможню ваше благородие конвоирую. На таможне чиновник в очках книжки осматривает. Я ему — талер и говорю:
291
Здесь: 20 крейцеров (от нем. Zwanziger).
— Не беспокойтесь, это все такие книги, ученые, медицинские!
— Помилуйте, что это-с! Эй, сторож, запирай чемодан!
Я — опять цванцигер.
Выпустили, наконец — я нанял тройку, едем бесконечными полями; вдруг зарделось что-то, больше да больше… зарево.
— Смотри-ка, — говорю я ямщику, — а? несчастье.
— Ничего-с, — отвечает он, — должно быть, избенка какая или овин какой горит; ну, ну, пошевеливай, знай!
Часа через два с другой стороны красное небо, — я уж и не спрашиваю, успокоенный тем, что это избенка или овинишко горит.
…В Москву я из деревни приехал в великий пост; снег почти сошел, полозья режут по камням, фонари тускло отсвечиваются в темных лужах, и пристяжная бросает прямо в лицо мороженую грязь огромными кусками. А ведь престранное дело: в Москве только что весна установится, дней пять пройдут сухих, и вместо грязи какие-то облака пыли летят в глаза, першит, и полицмейстер, стоя озабоченно на дрожках, показывает с неудовольствием на пыль — а полицейские суетятся и посыпают каким-то толченым кирпичом от пыли!»
Иван Павлович был чрезвычайно рассеян, и его рассеянность была таким же милым недостатком в нем, как заикание у Е. К<орша>; иногда он немного сердился, но большей частью сам смеялся над оригинальными ошибками, в которые он беспрестанно попадал. Х<оврина> звала его раз на вечер, Галахов поехал с нами слушать «Линду ди Шамуни», после оперы он заехал к Шевалье и, просидев там часа полтора, поехал домой, переоделся и отправился к Х<овриной>. В передней горела свеча, валялись какие-то пожитки. Он в залу, — никого нет; он (108) в гостиную, — там застал он мужа Х(овриной) в дорожном платье, только что приехавшего из Пензы. Тот смотрит на него с удивлением. Галахов осведомляется о пути и спокойно садится в креслы. Х<оврин> говорит, что дороги скверны и что он очень устал.
— А где же Марья Дмитриевна? — спрашивает Галахов.
— Давно спит.
— Как спит? Да разве так поздно? — спрашивает он, начиная догадываться.
— Четыре часа! — отвечает Х<оврин>.
— Четыре часа! — повторяет Галахов. — Извините, я только хотел вас поздравить с приездом.
Другой раз, у «их же, он приехал на званый вечер; все были во фраках, и дамы одеты. Галахова не звали, или он забыл, но он явился в пальто; [292] посидел, взял свечу, закурил сигару, говорил, никак не замечая ни гостей, ни костюмов. Часа через два он меня опросил:*
292
сюртуке (от франц. Paletot).
Брачный сезон. Сирота
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Жизнь мальчишки (др. перевод)
Жизнь мальчишки
Фантастика:
ужасы и мистика
рейтинг книги
