Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Шрифт:
Картавый твой голос так и стоит в моих ушах, зато образ, облик, лик как-то стерся из памяти, заслоненный, вытесненный бесчисленными снимками, на которых ты похож и не похож на себя. Мои включая. Чтото есть в человеке, фотографией неуловимое. Вот ты смотришь сурово на меня со стены, пинап-бой, осуждаешь за мою книгу: сплетня, говоришь, а сам обожал сплетни и метафизику, «что в принципе одно и то же» – твои собственные слова. Или что можно Зевсу, нельзя быку?
И чем отличается сплетня от мифа? Миф – это окаменелая сплетня.
Мифология рождается из слухов и сплетен. Тот же Гамлет, например.
Король Лир, царь Эдип и прочие – несть им числа. Великие сплетники: Плутарх, Светоний, Тацит. А евангелисты, превратившие
Обложен со всех сторон, ты в глухой посмертной обороне. Что ты защищаешь?
– Свой мир, детка.
– Или свой миф?
– Без разницы. Мир и есть миф. Поэт имеет право на миф о самом себе.
– Как и читатель: на собственный миф о поэте.
– На основании его стихов.
– И сплетен о нем. Ты отказываешь другим в праве голоса.
– Записным демократом никогда не был. Поздно переучиваться.
Горбатого могила не исправит.
Ты бы меня, наверное, не узнал, я уже в почтенном возрасте, хорошо еще, что сын, а не дочь – давно была бы бабушкой. А ты до конца звал меня воробышком, солнышком, деткой и проч., да и не в возрасте дело, есть вещи, увы, посерьезнее – замнем для ясности, как ты любил говорить к месту и не к месту. У меня больше нет времени ждать. Я писала эту книгу несколько лет после твоей смерти, по свежей памяти, когда ты, словно дибук, вселился, вцепился, не отпускал меня, пока не кончила: я это ты, ты это я, одному Богу известно, кто есть кто. Ты и есть мое гипотетическое alter ego, а кто еще?
– И как нашел я друга в поколеньи, читателя найду в потомстве я, – слышу в гортанном исполнении твоего любимого поэта.
Потомство – это будущее. А будущее – это смерть. Вот я и говорю: письмо на тот свет. Как ты – Горацию. Литературно-некрологический жанр: письма покойникам. А кому еще писать? Разве что ангелам. А ты заметил, что друг Баратынского не был ему читателем? А строчить читателю в потомстве – все равно что письмо в бутылке: всем и никому.
Вот я и строчила: себе, тебе, никому. Пока писала, собственной жизнью не жила. Голос мертвецу, рупор безгласому. Парочка еще та! Был, правда, прецедент, хоть и не до такой степени: Моисей – Аарон.
Есть предел опыта и совершенствования. Формула перфекционизма: лучшая книга написана покойником. О самом себе. С моей помощью.
С тех пор ни слова не добавила, кроме этого постскриптума, который, может, и лишний, но и без него как-то странно, так все круто перевернулось окрест – в одночасье. Точнее – десять минут, которые изменили весь мир. Делать вид, что ничего не произошло, пока я мурыжила рукопись, не решаясь пустить ее в свет? Решиться написать и не решаться напечатать – экий бред! Пропустила срок родов – что если мертворожденный?
Телегу ставлю впереди лошади.
Дня не было без тебя, когда писала. Не пойму только – ты ли являлся мне из водной могилы или я спускалась к тебе туда из жизни? Зря, наверное, разглагольствую, сам обо всем там знаешь. Не можешь не знать. От такого все мертвяки должны были проснуться, даже самые древние и тухлые. Да и ты уже не свежак – 20 лет как на том свете.
Смерть мгновенно сводит на нет возрастную, вековую, тысячелетнюю разницу – ты теперь ровесник Шекспира, Гомера, царя Соломона, царицы Нефертити.
Дыра в пейзаже, сказал бы ты. Дыра и есть, но покрупней той, которую оставил ты, переселившись в новую среду. Каверны в пейзаже, в психике, в самой цивилизации – опасные пустоты. Не поверишь: все давно уже привыкли, как будто не было и в помине голубых столбов.
С тех пор пошло-поехало: на войне как на войне, лучшей мишени, чем Нью-Йорк, не придумаешь, город желтого дьявола, сivitas diabolica, город Апокалипсиса. Так и есть. Не зря он тебе снился вставший на дыбы, как жуткий фалл-небоскреб. Бактерии и химию на нас уже испытывали,
Тебя, понятно, занимает, чт'o в городе, который ты переименовал в Санкт-Ленинград? Думаешь, все то же? Жалкие попытки реанимации, имперские потуги, местечковое прозябание? Чем провинциальнее, тем претенциознее; соответственно – наоборот, да? (Твое словечко, твой говорок.) Как бы не так! Не поверишь: Санкт-Петербург ныне – столица полицейско-демократической России. Бред? Самая что ни на есть реальность. Сразу после взрыва Кремля и перенесли. Бывшая столица империи стала столицей бывшей империи. Небольшая рокировка, а какая разница! Столица – на самом краю слаборазвитой державы, на расстоянии танкового марша от НАТО (из Эстонии, стратегического плацдарма этой организации). Возрождение авторитаризма прекрасно уживается с дальнейшим распадом страны и превращением ее в политического маргинала. Сбылась шутка времен застоя: Питер – столица русской провинции. Там уже вышел твой целлофанированный 12-томник, что вряд ли тебе в кайф, коли ты даже прижизненному четырехтомнику всячески противился, школьников заставляют вызубривать твои стихи, а на Васильевском острове, где обещал умереть – «Где живет, не знаю, а умирать ходит на Васильевский остров», ха-ха! – установлен, несмотря на протесты березофилов, памятник последнему русскому поэту – увы, в бронзе, а не в любимом тобой мраморе, который застрял у тебя в аорте: ты бы себя не узнал в этом вдохновенном пиите. То есть сама идея памятника как таковая пришлась бы тебе по душе, в которой ты давно уже воздвиг себе рукотворный. Что памятник, когда даже филателистские мечтания тебя одолевали, так и говорил: «Боюсь, советской марки с моей жидовской мордочкой я не дождусь». Пока еще нет, но будет, будет, дождешься непременно, к твоему столетию, например, до которого лично я, само собой, не доживу. Ты давно уже перестал быть самим собой, впал в зависимость от мифа, который сам о себе создал, а потом другие – с твоих слов либо оные опровергая. Тем более посмертно: не принадлежишь больше самому себе, являясь собственностью тех, кто творит твой образ – согласно твоим завещательным указаниям или наперекор тебе.
А идею памятника успел оформить словесно, сработав свой собственный за пару месяцев до смерти, по образчику exegi monumentum, но, выбрав в качестве последнего вовсе не стих. Хулиганский стишок получился – если материализовать его образ в бронзу, вышел бы памятник твоему пенису в боевой изготовке. Ты этого хотел?
– Почему нет? Идеократии – любой – предпочту фаллократию.
Помнишь, на Большом канале перед палаццо Пегги, где всякой дряни навалом, эквестриан стоит – у всадника хер столбом. Это у него на Венецию стоит. Знак любви, если хочешь. Куда там твоему Шемяке с его всадником-импотентом!
Мой работодатель, у которого я была, можно сказать, штатным фотографом, тебе покоя не давал. Ревность? Подозрение в антисемитизме? А конный автопортрет, который установлен теперь на его могиле в Клавераке, – классный, пусть его член и лежит устало на лошадиной спине. Отработал свое. Или у мертвецов тоже стоит? Тебе там виднее.
Как ты не догадался дать точное описание собственного памятника – этакая памятка скульптору и архитектору! Да хоть бы намек!
Или твой еxegi monumentum и был намек?