Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека
Шрифт:
— Унизить? — удивилась мама. — Да ты ему путевку в вечность выдал. Он теперь будет размахивать твоей индульгенцией перед апостолом Петром.
— Не думаю. Атеист до мозга костей. В потустороннюю жизнь не верит.
— Так он здесь, на Земле, свое возьмет, подключив тебя к своей славе. Ты еще будешь ему завидовать.
— Уже, — сказал ты загадочно, но той же ночью все объяснилось — по телефону.
— А может, у тебя комплекс твоего библейского тезки? — предположила я и мысленно уже назвала эту главу, хотя тогда ее еще в помине не было (как и самой книги), «Иосиф и его братья», имея в виду его коллег по поэтическому цеху — Евтушенко, Вознесенского, Лимонова, Рейна, Кушнера и прочих, но потом переделала — может, зря — на «Иосифа в Египте», то бишь в
Папан-маман на меня воззрились, полный апофигей, а ты, как всегда, с полуслова:
— О чем мечтал Иосиф в Египте? Простить своих предателей, — пояснил слова дочери ее родакам, хотя терпеть не мог пускаться в объяснения. — Пусть так. Что с того? Ноу хард филингс. То есть незлопамятный, камня за пазухой не держу. Я — поэт, а не читатель. Мне настолько не интересны чужие стихи, что уж лучше на всякий случай похвалю. Давным-давно всех обскакал, за мной не дует.
— Крутой лидер. Бродскоцентрист.
Мой подковыр.
— Простить предателя — это поощрить его на новое предательство, — сказала мама с пережимом в назидательность.
Как в воду глядела.
До тебя там, в новой среде, не дошло? Жаль все-таки, если покойники не знают, что о них пишут и говорят пока еще живые.
Среди твоих лжевспоминальщиков пальма первенства, безусловно, у него. Какая жалость все-таки, что у покойника нет возможности прочесть, что о нем вспоминают пока еще живые! Знаешь, что пишет этот махлевщик в своих фантазийных мемуарах? Только не переворачивайся, пожалуйста, в гробу, очень тебя прошу! Что ты носил его фотографию в бумажнике и та вся истерлась — так часто ты ее вынимал, чтобы еще раз глянуть в любимое лицо. Что даря транзистор «Сони», пообещал: «Я скоро умру — и все будет твое». Что на поздравление с Нобелькой ответил: «Да! Только в стихах — чернуха. И чем дальше, тем черней». Жаловался, что не с кем перекинуться словом, а тем более о стихах — только с ним. Ты у него в роли Державина, а сам он, понятно, Пушкин, тем более тезки, да и фамилии странным образом аукаются: Александр Пушкин — Александр Кушнер.
Фу, проговорилась!
Так вот, несмотря на то что старше тебя на четыре года, но именно ты, как Державин некогда Пушкина, благословляешь его, в гроб сходя, на царствование в русской поэзии. Может, он впал в детство? Или всегда был на таком ясельном уровне? Взгрустнувший даун, как ты его припечатал однажды. А все эти параллели между ним и тобой — не в твою, понятно, пользу: что он вынужден был ишачить школьным учителем в юности, а ты ради хлеба насущного учительствовал до самой могилы. Или описывает твою крошечную полуподвальную квартирку на Мортон-стрит — какое сравнение с его питерскими хоромами! И в том же роде. Вот и крещендо: мы-то думали, что у него там сплошь Нобелевские премии и оксфордские мантии, а ему — то есть тебе — было плохо, плохо! — повторяет он как заклинание.
Если будешь так ерзать, непременно угодишь в соседнюю могилу, а там сам знаешь кто: Эзра Паунд!
Тем более эту волынку — что тебе плохо — он затянул на следующий день после твоего отъезда из Питера: как доказательство, от обратного, своего modus vivendi. Понимаешь: чем тебе хуже, тем ему лучше. И наоборот.
Первое его везение — твой отвал из Питера, но главное — из жизни. Смерть как источник вдохновения. Но почему, почему, почему ты не умер раньше — до того как сочинил против него этот зло***чий стишок-диатрибу? Знал бы ты, как он теперь от него защищается! То есть от тебя. Какое бздо напустил!
— В чем дело? Я что же, избегал его? Забыл его после отъезда? Не посылал ему книг? Не хоронил его отца? А где был он, когда меня громили в газете «Смена» и журнале «Крокодил»? Или в 1985 году, когда меня обругали в центральной «Правде», — и это было замечено всеми, только не им? Мог бы заступиться по западному радио.
А что, если он в самом деле не понимает истинных причин твоего стиха, а потому измышляет фиктивные, подтасовывая факты и приписывая тебе слова, которых ты говорить не мог даже стилистически? Так
А еще ссылается на тебя через стих, подключив к борьбе с Соловьевым и произведя посмертно сначала в друга, хотя были заклятые, а теперь уже и в брата. Подожди: еще подселят его к тебе в могилу как родственника. Мало тебе Эзры!..
— Сдаюсь, — согласился ты вдруг и ткнул себя вилкой в щеку. Даже капля крови выступила, но не так все-таки, как когда ты вилкой проткнул насквозь руку одному нашему гостю, который по незнанию приударил за твоей нареченной. — Прокол вышел. Уломал. На коленях ползал. Прослезился, гад. Говорил, его из-за меня донимают. Соловьев в «Трех евреях» нас стравил, меня конфеткой, а его говном вывел, а потом и на меня наехал. Тоже хорош: чужой среди своих и среди чужих. Трикстер. Наоборотник. Стравив, поставил на одну доску. Отрицая, увековечил сравнением. Уникальный, однако, случай: ухитрился использовать свой страх, выжал его в «Три еврея», превратил в книгу. А я и дал слабину. Вот и вляпался. Промашка. Самому стыдно. Но — поправимо.
Скруглил разговор и тут же смылся.
Часа через три — за полночь — всех разбудил: прочел по телефону потрясающий стих, которым съездил тому по физии, сведя на нет собственные дифирамбы. Один из немногих у тебя в последнее время поэтических прорывов. Так подзавел тебя, поганец. А потом прибыли послы из отечества белых головок и уговаривали повременить с публикацией. Когда не удалось, умолили снять посвящение. Ты даже хотел всю книгу, которой суждено было стать последней и которая вышла после твоей смерти, озаглавить по этому стихотворению, но один доброхот из твоей свиты — точнее Семьи, то есть мафии, — упросил тебя не делать этого: мол, слишком большой семантический вес придашь ты тогда этому стиху и тем самым уничтожишь его адресата. А какая гениальная вышла бы перекличка сквозь четверть века, какое мощное эхо, в твоем духе — одна книга отозвалась в другой, и круг замкнулся на пороге смерти:
«Остановка в пустыне» — «Письмо в оазис».
Литературный генерал, ты был окружен в последние годы не только приживалами и подхвостниками, но и идиотами. Во главе с питерцами, которые примеряли тайком твою мантию и крошили твой триумф, как рыбий корм в аквариуме. Как они спешили сделать тебя своим крестным отцом, загнать в могилу (чтобы ты не взял свои слова назад!) и усыпать ее цветуечками. Вот я и говорю, что слюнявчик в отчаянии — что ты не умер прежде, чем дезавуировал стихом дежурные комплименты, которые он у тебя выклянчил.
Ты сам окружил себя идиотами, когда у тебя притупилась художественная бдительность, атрофировался инстинкт интеллектуального самосохранения. Уж лучше твоя злость, даже злоба, чем умиленно-расслабленное состояние, которым не пользовался только ленивый. Вот почему мы так обрадовались тогда этому стиху, надеялись, что не рецидив, а возврат.
Ни то, ни другое: ты написал еще два таких злых стиха. Один — антилюбовный и несправедливый, но сильный — своей femme fatale. Другой — за пару месяцев до смерти — православным прозелитам, тем самым жертвам обреза, что целуют образа. Фактически, памятник собственному пенису, борозда от которого длинней, чем вечная жизнь с кадилом в ней.