Быть
Шрифт:
Почему нет имен и фамилий? Надо полагать, существует отдельная книга, списки у работников этого мемориала, где указаны подразделения, звания и возраст погибших. Но сегодня здесь никого нет, кроме ветра, тоски и холода, и спросить не у кого. Пора возвращаться. Все устали. В Варшаву предстоит ехать в темноте.
Странные, ох странные мысли владели тогда моим уже достаточно за те сутки измученным воображением. Я гнал их, пытался уйти, но, нагло захватив, они волокли меня по своему оголенному руслу, нимало не заботясь о совести, душе человека, управляясь со мной, как этот ветер с запуганными деревьями. Судьба! Что ты такое — судьба! Что, уже каждому раз и навсегда предопределено — как, что, где, когда??? В живых после той ночи остались девять человек; не задетых, не раненых — и того меньше, единицы. Я — один из них. Однако я не делал ничего такого, чего не делали бы все остальные: здесь упасть, отползти, пригнуться, встать за укрытие,
Скажу больше — в силу юношеской бесшабашности, беспечности, легкомыслия или порою просто лени я и к этим обычным мерам предосторожности не прибегал — но вот ведь цел, тогда как порою справа, слева, близко, просто рядом бывало совсем другое. Так что же это? Случайность? Везение? Прослеживая жизнь, иногда кажется: я «специально» (правда, это совсем не то слово) оставлялся какой-то силой или, если угодно, «Кем-то», для того чтобы в будущем создать моего Мышкина, Гамлета, Моисея Моисеевича в «Степи» Чехова, Циолковского, Царя Федора, Войницкого в «Дяде Ване» и еще два — два с половиной десятка неплохих работ. Стоит представить: что бы такое было в этих персонажах, не будь в них моей жертвенной сути, природы самозабвения и исповедальности. Очевидно, не следует вопрошать прошедшее; происходящее сейчас — настоящее — убедительно и горько вопиет: «Что получается с этими высокими эталонами человечности, когда за них берется несостоятельность!» Конечно, я упрощаю, но, кто знает, может быть, для этого кто-то упорно и неуклонно ведет меня на этой земле по жизни, по работам, по людям. Оберегает, ограждает, бросает в омуты и круговерти, сводит с подлецами и монстрами, с ничтожествами, с грязными и низкими людишками, ведет, испытывает, ужесточает, черствит, но и подсовывает соломку, чтоб смягчить, облегчить падение, удары.
Я все-таки попытался было зажечь свечу. Возражений не было, но и подбадривания прозвучали как-то сникше, вяло. Людей можно понять — нужно было ехать. При первых же попытках становилось ясно, что ничего не выйдет, не получится. Злюсь, уговариваю себя: «Ну хоть одну-единственную секунду пусть потеплится живое... пусть!» Снопиком по нескольку спичек безуспешно силюсь оставить сине-зеленое золото огня на фитиле. Спички кончались, когда маленький огонь перекинувшись затрепетал наперекор невозможному. Не веря этому чуду, не отрывая рук, я заорал:
— Смотрите — горит, горит, видите!..
Забыв о холоде, все уставились в мои ладони, где, как крохотное живое существо, билось нервное, маленькое пламя. Удивительно?!! Теперь-то уж этот так трудно рожденный факел справится со стихией и без моей помощи. Стоило отнять руки — огонь исчез. Нестройный вопль сожаления слился с мечущимся воем ветвей и ветра. Стало грустно. Салют окончен, путешествие завершено, этот маленький огонек послужил некой наградой за усталость, терпение и озноб.
Постояв немного, посокрушались — как коротки бывают праздники, и все наконец направились к машинам. Здесь произошло то, чему, наверное, не будут верить, ничего особенного не случилось, но вместе с тем оно было! Чтобы не было недомолвок, я говорю: в этой книге нет вымысла, да он здесь и не нужен, вся история на самом деле пронизана невероятными событиями, мгновениями и украшать их — излишне. Все участники нашего путешествия живы и, надеюсь, здоровы, и они просто не позволят мне сочинять небылицы, поскольку и сами были поражены случившимся не меньше моего.
Не помню кто оглашенно закричал:
— Смотрите... смотрите... горит!!!
Развернувшись, мы онемели и какое-то время стояли не веря глазам своим: едва заметный крохотный огонек метался над свечой... горел!
Не сговариваясь все ринулись к обелиску. Зачем? Почему? Кто-то что-то кричал. Взрослые, зрелые, пожившие люди, уже достаточно измотанные и уставшие, бежали и орали. Зачем бежали, почему орали? Что изменил, что утвердил этот бросок? Непонятно. Думаю, что ничего. Но вот такая ошалелость тем не менее была. Огонь еще бился, трепетал, когда с доисторическими, диковатыми возгласами мы обступили этот фитилек, но... вновь налетевший вихрь вместе с взревевшими деревьями погасил и эту упорно цеплявшуюся жизнь.
По природе своей человек, очевидно, склонен к вере в чудесное. Все, разумеется, понимали, что тогда огонек просто-напросто не совсем затух, как нам всем показалось и как, увы, окончательно произошло это сейчас, но... рассаживаясь в машины, все, как загипнотизированные, впились взглядом в огарок свечи у обелиска павшим.
Часть вторая
ДВОР
Меня оставили жить
Глубокая ночь, время самой вязкой ее власти. Монотонные ритмы долгого марша расслабляли, укачивали и редко какому звуку удавалось выделиться в толще однообразных звуков движения колонны
Очевидно, та минута была одной из последних минут, когда еще мог соотносить себя, ночь, дорогу в лесу и все еще ждать, ждать... привала и, импульсивно переставляя ноги, все же двигаться вперед, не опасаясь, что вот-вот рухнешь подкошенным снопом, когда поднять тебя, по существу, уже не будет никаких сил. Еще какие-то совсем малые мгновения, и я действительно свалился бы, зайдясь в подступившей истерике, и, чтоб хоть как-то противостоять этому надвигающемуся тупику, задрав голову, я заверещал на каких-то совершенно не свойственных мне высоких тонах: «Не могли передние уйти так далеко, не могли, должны же они, наконец, остановиться когда-нибудь и дать... дать отдохнуть, лечь!»
Кажется, оттуда же, сверху, куда я только что невольно излил всю горечь накатившего приступа бессилия, ответили: «Лечь, где? Лес, снег, темнота». Не взяв в толк, что возражаю какому-то другому, совсем иному миру, все так же гнило пропищал: «Все равно, все равно — лишь бы лечь, остановиться и лечь!»
— Помочь, тяжело тебе? — теперь прозвучало совсем рядом над ухом.
Оглядываюсь... никого!?
— Вижу, ты не веришь, а я действительно готов помочь, — двумя шагами впереди меня, несуразно мотаясь, тащил себя худой, длинный, как вешалка, славянин... Он брел нескладно, вероятно, его так вело, и в те короткие моменты, когда он оказывался вывернутым в полуоборот ко мне и все же успевал выложить свои дурацкие наставления, что-то очень бледное, длинное, как полено, маячило там, где у него должно было быть лицо... и, лишь когда голые кроны деревьев уступали место темным разрывам — продыхам между ними, это «что-то» оказывалось все же чахоточно-длинным клином его лица.
— Чем поможешь, потащишь мой автомат или меня самого?
— Зачем такая крайность, она, надеюсь, тебе не понадобится. Да и не какая это не помощь, а так... минутная жалость, даже не сострадание — обман... Любит человек, чтоб его пожалели...
— Что ты несешь всякую х..., вот я издохну сейчас прямо здесь на дороге и к чему тогда вся твоя сраная философия?
— Самому уходить из этого мира никогда не следует, об этом позаботятся другие. Видишь ли, ты попросту не прав, ты хочешь идти и спать — так не бывает.
— И совсем я не хочу идти — я хочу спать, и ничего больше, только спать, спать, спать... только спать.
— Такая определенность замечательна и похвальна, но сейчас-то требуется идти, значит — надо идти, а спать будем, когда придем, и что тут толковать — не понимаю. Я, к примеру, не молод, как ты, и сил у меня намного меньше, а вот, как видишь, — иду, не скулю, не ною на судьбину, не жалуюсь, наоборот, рад — иду в тыл... значит, скоро отдохну и высплюсь.
Я пытался разглядеть эту редкую «жердь». Никогда раньше в нашем подразделении я такого не видел. Длиннота его не могла не обращать на себя внимание. Он был худ как я, но еще головы на полторы, а то и все две выше, длиннее...