Бывшее и несбывшееся
Шрифт:
Просматривая случайно попавшийся мне под руку сборник, я был удивлен количеством объявлений о педагогических журналах. К таким заслуженным изданиям, как «Русская школа» и «Вестник воспитания», после 1905–го года сразу же присоединился специальный «Журнал для народного учителя», ставивший своею целью «обновление школы на началах, диктуемых современной научной педагогикой и новыми задачами русской жизни». Одновременно была открыта подписка на пятнадцатитомное издание «Педагогической академии».
Еще десять–двадцать лет дружной, упорной работы и Россия бесспорно вышла бы на дорогу окончательного преодоления того разрыва между «необразованностью народа и ненародностью образования», в котором славянофилы правильно видели основной грех русской жизни. К величайшему, лишь в десятилетиях поправимому несчастью России, этот оздоровительный процесс был сорван большевистскою революцией, что в своем заносчивом
Широкая просветительно–педагогическая деятельность Москвы была, как оно всегда бывает, лишь одним из проявлений господствовавшего в столицах горячего, творческого подъема. Вспоминая те времена, удивляешься, с какою легкостью писатели и ученые находили и публику, и деньги, и рынки для своих разнообразных начинаний. Одно за другим возникали в Москве все новые и новые издательства и журналы. Одним из первых органов новой, аполитичной мысли, возникли «Весы», издаваемые и редактируемые выбившимися из колеи отпрысками серокупеческих, московских родов — Поляковым и Брюсовым. Богатейший меценат Поляков был по внешности типичным, неряшливо одетым интеллигентом, с лицом, живо напоминавшим Достоевского. Брюсов же иногда выглядел форменным лабазником. Люди его внешности часто встречались за кассами охотнорядских лавок. В барашковой шапке и с фартуком поверх шубы, они с молниеносною быстротою подсчитывали на счетах огромные суммы за забранные московскими хозяйками товары.
В пику «Весам», находившимся под односторонним влиянием французских символистов, зародился на Пречистенском бульваре, против памятника Гоголя, определенно германофильский «Мусагет»; тут царствовали тени Гете, Вагнера и немецких мистиков. Главный редактор «Мусагета» Эмилий Карлович Медтнер, брат знаменитого композитора, подписывал руководимый им отдел «Вагнериана» псевдонимом Вольфинг.
В противовес обоим европейским, но отнюдь не западническим, в старом смысле этого слова, издательствам, сразу же выдвинулся на старые, но заново укрепленные славянофильски–православные позиции морозовский «Путь» с Булгаковым, Бердяевым и Трубецким в качестве редакторов и главных сотрудников. Позднее, уже, кажется, перед самой войной, появились в витринах книжных магазинов необычно большие желтые обложки «Софии», богато иллюстрированного роскошного журнала, ставившего своею задачею ознакомление русской публики с Россией 14–го и 15–го веков, «более рыцарственной, светлой, легкой, более овеянной ветром западного моря и более сохранившей таинственную преемственность античного и первохристианского юга». Наряду с этими, во всех отношениях высококачественными, идейными издательствами и журналами, начали появляться и более конъюнктурные органы — купечески–модернистическое «Золотое руно», формалистически выхолощенный петербургский «Апполон» и, наконец, «На перевале», орган первой встречи старого натуралистического искусства с новым, модернистским.
Все эти издательства и журналы, не исключая даже и последних, не были, подобно издательствам Запада, коммерческими предприятиями, обслуживающими запросы книжного рынка. Все они осуществлялись творческим союзом разного толка интеллигентских направлений с широким размахом молодого, меценатствующего капитала. Поэтому во всех них царствовала живая атмосфера зачинающегося культурного возрождения. Редакции «Весов» и «Мусагета», «Пути» и «Софии» представляли собою странную смесь литературных салонов и университетских семинарий. Вокруг выдающихся мыслителей и выдвинувшихся писателей здесь собирался писательский молодняк, наиболее культурные студенты и просто интересующаяся московская публика для заслушивания докладов, горячих прений по ним и ознакомления с новыми беллетристическими произведениями и стихами.
В годы этой дружной работы облик русской культуры начинал видимо меняться. Провинциальная психология старотипного русского интеллигента, воспитанного на Чернышевском и Михайловском, начала постепенно перерождаться. Не только в столицах, но и в провинции начали появляться группы людей нового, углубленного и расширенного сознания. Параллельно с обновлением литературы шло обновление и русской живописи. Грязноватые по колориту, иллюстративно–тенденциозные картины «Передвижников» уже без боя уступали место воздушно–красочным, эстетически самодовлеющим полотнам «Мира искусства» и «Голубой розы». Крепли музыкальные дарования Скрябина, Рахманинова,
С гордостью показывая в Европе свои достижения, Россия с радостью и свойственным ей радушием принимала у себя иностранных гостей. Еще недавно мой дрезденский коллега, сын знаменитого Артура Никиша, рассказывал мне, до чего его отец любил дирижировать в Москве. Он находил, что более чуткой, восторженной, но и требовательной публики нет во всем мире. Очевидно, мнение Никиша разделялось многими артистами Запада. Кто только не приезжал к нам? Не буду перечислять имен пианистов и скрипачей — имя им легион. Из актеров я видел в Москве: Дузе, Сарру Бернар, Сальвини, Тину де Лоренцо, Грассо, Моисеи, Поссарта, Дюмон и др. Перед войной в Москву стали наезжать не только артисты, но также и писатели, художники и философы. Маринетти, Верхарн, Вернер Зомбарт, Герман Коген и др. читали научные доклады и художественные произведения.
Свидетельствуя о духовном здоровье России, в этом подъеме отчетливо намечались две линии интересов и симпатий: национальная и общеевропейская. С одной стороны, по–новому входили в жизнь тщательно изучаемые специалистами произведения Пушкина, Боратынского, Гоголя, Тютчева, Достоевского, Соловьева, музыка Мусоргского (на сцене Шаляпин, на эстраде Оленина Д'Альгейм), апокрифы в переработке Ремизова для «Старинного театра» и впервые по–настоящему оцененная русская иконопись. С другой стороны, переводились, комментировались и издавались германские мистики (Яков Беме, Эккехард, Рейсбурх, Сведенборг), Эннеады Плотина, гимны Орфея, фрагменты Гераклита, драмы Эсхила и Софокла, провансальские лирики 12–го века и французские символисты 19–го. Всего не перечислить.
В театрах и прежде всего на сцене Художественного театра в замечательных постановках шли Гамсун, Ибсен, Стриндберг, Метерлинк, Гауптман, Гольдони и другие; классики: Шекспир, Шиллер и Мольер никогда не сходили с русской сцены.
Что говорить, не все обстояло благополучно в этом подъеме русской культуры. В московском воздухе стояло не только благоухание ландышей, украшавших широкую лестницу морозовского особняка, в котором под иконами Рублева и панно Врубеля бесконечно обсуждались идеи «Пути» и «Мусагета», но и попахивало тлением и разложением. Несчастье канунной России заключалось в том, что в общественности и культуре цвела весна, в то время, как в политике стояла злая осень. Власть лихорадило: она то нерешительно отпускала поводья, то в страхе бессмысленно затягивала их. Не только революционерам, но и умеренным либеральным деятелям приходилось туго: всякого народного учителя поинтеллигентнее, всякого священника, не водившего дружбы с урядником, норовили перевести в город без железной дороги. Ясно, что трупный запах заживо разлагавшейся власти, отнюдь не столь злой и жестокой, как в те времена казалось, но уж очень беспомощной в делах государственного управления и окончательно безвольной, не мог не отравлять самых светлых начинаний предвоенных лет.
ВАГОНЫ РОССИИ
Вспоминая свои разъезды по России, вспоминаю прежде всего русские вагоны, совсем иные, чем в Западной Европе, как по выстукиванию колесного ритма, так и по господствовавшему в них настроению. Кем–то из современных религиозных философов была высказана мысль, что русская душа не ценит крепкого домостроительства, так как всякий дом в этой жизни ощущает как станцию на пути в нездешний мир. Этой, правда, лишь отчасти верной мысли вовсе не противоречит тот факт, что во всяком русском поезде «дальнего следования» сразу же заводилась по–домашнему уютная жизнь: если всякий дом есть всего только станция, то почему бы и вагону не быть настоящим домом? Душою железнодорожной домашности был, как известно, чай. Боже, сколько выпивалось его между Москвой и Екатеринбургом, Москвой и Кисловодском — подумать страшно. Семейные ездили со своими чайниками, интеллигентам же одиночкам приносил чай истопник, у которого самовар у вагонной топки кипел круглые сутки. В свое время этот самовар никого не удивлял. А как — да простится мне эта эмигрантская сентиментальность — умилился я в 1928–м году, по пути в Двинск, увидав в латвийском по подданству, но русском по настроению поезде российский самовар. Право, он показался мне не самоваром, а добрым духом родного очага. Родным показался мне и истопник, принесший нам с женою по стакану крепкого, горячего чаю, какого в Европе нигде не дают. Никелевый подносик в черной, как ухват, руке и ломтик лимона на блюдечке — все это издавна заведенное и не отмененное новою властью — чуть не до слез растрогало нас с женою.