Бывших не бывает
Шрифт:
– Боярин! Эдак меня и холопы не зовут. Лавр-кузнец, а то и Лавруха! Да я не в обиде – не моё оно. Мастер я! Душу в железе могу видеть! Я могу, а никто не может: ни отец, ни Татьяна, ни Фрол покойник! Только сын Кузьма, да Михайла племяш. А ты можешь?
– Не могу. Но понимаю, каково это – видеть живое в неживом. Я вижу душу в книгах. И душу автора, и душу самой книги. Она ведь, когда написана, начинает жить своей жизнью.
– Вот как? Не знал! Ну так ты учёный, мудрости книжной взыскан, может, так оно и есть… – Лавр помолчал. – Но ведь ты и воевода! Хоть и греческий, но воевода ведь. Ответь мне: оно так от Бога
– Я тебя не понимаю. Почему «или»? Бывают и два дара в душе!
– И на том спасибо, – Лавр опять усмехнулся. – Отец и такого утешения не дал. Всегда был Фролушка: витязь, сынок, красавец, и Лавруха – кузнец, кость чёрная. Говорят, грех так про отца и брата покойного… Если грех, то винюсь, хоть и с отрочества не пойму в чём. В том, что мастер во мне сильнее ратника? Так я и ратник не последний. Тогда, на Палицком поле, когда отца и Фрола срубили, сотня за мной пошла, пока Данила с Лукой вошкались. Отца отбили, а потом Данила опямятовал. Десяток меня в десятники крикнуть хотел, да я отказался – невместно на братнее место.
Лавр снова замолчал.
«Как же ты сына не рассмотрел, эпарх Кирилл? Ведь он не врёт и себя не выгораживает. Лисовинова кровь! Отчего же ты так слеп, воевода?»
– Я слушаю тебя, сын мой, – священник постарался произнести это намного мягче.
– Не судишь, не упрекаешь, каяться не велишь… Диво! – смешок в голосе воеводского сына прозвучал уже вполне отчётливо. – Неправильный ты поп, отец иеромонах.
– Какой уж есть, – теперь усмехнулся отставной хилиарх. – Да и не мне тебя судить. Ты с Ним говоришь, а я лишь свидетель.
– Ну так пусть слушает! – в голосе Лавра не было ни злобы, ни страха – только решимость. – Фрол не выжил. Отца я домой безногого и в горячке привёз. Думал, не довезу. Настёна выходила, да всё равно не ратник и не работник он был: по стенке ходит, голова трясётся. А тут ещё Минька племяш слёг: лежит бревно бревном, не говорит, не узнаёт никого. Анна чуть ума не лишилась. Сначала муж, а потом сын. И свёкр калека…
Лавр снова замолчал, сглотнул и опять заговорил:
– Выжил племяш. Уж не ведаю как, но выжил. И как-то не просто так выжил. Я Анну спрашивал – молчит и каменеет вся. А мы с Анной на себя хозяйство взяли: я по мужеской части, она по женской. Тут-то нас друг к другу и потянуло…
Лавр прокашлялся.
– Вот теперь, считай, каюсь. При живой жене с вдовой брата жил. И не знаю, чего тут больше было: мож, любил я её, мож, хоть так с братом-покойником вровень встать хотел, а может, почуял, что жена мне опостылела. А ведь больше жизни её любил! Замуж увозом взял. С её согласия, ты не подумай! Славомировна она, а Славомировичи нам враги кровные. Были. Весной батюшка, Андрюха Немой, Минька, Кузька, Дёмка да Минькины ближники со Славомировичами на дороге переведались. Яромир – Славомиров сын – тогда Кузьку и Дёмку стрелами побил, Дёмку чуть не насмерть, но отстояли… А его самого Минька из самострела…
«Вот это да! Чтобы это описать, нужен стилос Эсхила!»
– Любил я Татьяну… Может, и по сей час люблю! В глаза-незабудки её гляну и тону… Лада! Вот только рот откроет – не Лада, а курица безмозглая, и не глаза-незабудки, а буркалы куриные! Пустые! Вот
– Я не знаю, что тебе ответить…
– Ну хоть врать не стал, – Лавр опять хмыкнул.
«Да что ж он всё хмыкает? Весёлого мало! Он отчаялся и тем отчаянием тянет себя в ад. И если бы только себя!»
– Ну, слушай тогда дальше. Отец выздоравливать стал. И Михайла чудить. Он-то мне с женой и помог. На время. Сопляк сопляком, а слова нашёл. Вернулся я к Татьяне. Понесла она. Сидели вечерами… О дочке мечтали… Какая красавица и умница станет… Про мечты свои рассказывал…
Лавр скрипнул зубами.
– Да что ей те мечты! Слушает, молчит, а потом ляпнет невпопад дурь какую! И долдонит: «Лапушка, ну что ж ты всё в кузне? Со мной побыл бы, а там и работники сладят». Что я ей, дитёнок, за мамкину юбку держаться? И про сынов то же долдонила – не понимает, дура, что у сынов счастье редкое – мужеское дело на всю жизнь нашли! Вот кому завидую – мне бы так в их годах! Ладно, думаю, бабы в тягости как только не чудят. Родит – в разум придёт.
В церкви снова установилась тишина, нарушаемая лишь тяжёлым, хриплым дыханием мастера.
«Да, не позавидуешь! Это даже не Ксантиппа, что отравляла жизнь Сократа хуже, чем цикута. Он о том даже пошутил перед смертью… А этот и шутить уже не может!»
– А потом занемогла, – Лавр с трудом вытолкнул из глотки слова. – А чего занемогла – молчит. Я к Настёне – та меня чуть не помелом погнала, мол, не надо мужам того знать. А меня гложет – ну как не ладно с Татьяной или с дочкой нерождённой? Не поверишь – подслушивать взялся! И слышу, как Лада моя ненаглядная, Солнышко моё ясное, ревмя ревёт и лекарку молит: «Матушка Настёна, я знаю, ты можешь! Бабы у колодца говорили! Наложи на Лаврушу зарок, чтобы на баб не смотрел!». Я чуть не заржал – на что мне те бабы, если она со мной? А она, курица, продолжает: «И чтобы в кузне своей день-деньской не сидел с железяками своими! Что они ему? На что? Ладно когда для прибытку или Сварога молотом славит, так он с ними, как с дитятей родным! Не хочу! Пусть со мной всегда будет! При мне! Сделай, матушка! Бабы говорили, что знаешь ты, как мужей смирять и узду на них накидывать. Сделай!»
Лавр опять замолчал, но собрался и продолжил с какой-то спокойной тоской:
– Плюнул я и в кузню ушёл. Так теперь в той кузне безвылазно. Там я Мастер, а не к юбке приложение, Лавр а не Лавруха, что всю жизнь брата хуже! Хозяйство удержал, усадьбу, как нужда пришла, в три дня расстроил – Сучок и тот дивился. Доброго слова от отца не услышал. Да ладно доброго слова – хоть бы Лавром, а не Лаврухой батюшка назвал… Так что кую теперь да пью… От браги не легче, но хоть забыться иной раз можно… И к бабам на Выселки бегал оттого же – забыться. Всё я про них понимаю: сын хозяйский, с женой неладно и здоровьем она слаба – как не пригреть, вдруг да обломится? Листвяне же обломилось… А мне и то за счастье… Было. Теперь и того нет – пеплом они рассыпались. Скажи, поп, проклятье на мне, что ли? Смерть да беду всем несу…