Царь и гетман
Шрифт:
— Люблю, государь, — чуть слышно отвечал тот, не поднимая глаз и чувствуя, что краснеет.
— То-то же, я это и ныне заметил: малый чуть в воду не кинулся, когда увидал, что девка упала с испугу… Так хочешь — я тебя женю на ней, когда одержу викторию над Карлом?
Ягужинский упал на колени и стал целовать руки царя.
— Ну, полно, полно… Сам сватом буду… А девка, сдается мне, лицом благообразна… Недаром этот проклятый сатир Мазепа такие епистолии к ней писал… Встань!
Ягужинский встал весь красный.
— У, попадись мне этот домовой старый — сто стрелецких казней я учиню над ним, и то ему мало! — гневно говорил
— Мотря, государь.
— Мотря — какое хорошее имя… Мотря — Мотрюшка — хорошо, зело хорошо… У нас такого имени нет… Да и так говоря, мне украинская здешняя речь зело по душе — благозвучия в ней много… Как приведу здесь все к желанному концу, заведу школы по городам, дабы в оных учение преподавалось их же малороссийскою речью, — говорил царь как бы сам с собою, ходя по палатке. — Так все мудрые государи, как то из истории видно, поступали, понеже отнимать у народа язык, Богом ему данный, и Богу противно и безумно есть… Теперь я подлинно ведаю, что и Мазепа всего своего потентату лишился ради того, что склонность имел более к польским нравам и к польской речи, чем к малороссийской… Так ступай, Павел, кончай с письмами и ложись спать: завтра у нас дела будет изрядно.
Ягужинский ушел в свое отделение, а царь, сев к столу, глубоко задумался над письмом своей «матки Катеринушки». Письмо это заставило его беспокойный мозг работать в том направлении, какого он сам не ожидал. Он видел рядом с постылым сыном от постылой женщины другого сына, и перед этим последним нюня Алексей казался таким жалким, недостойным того призвания, которое выпало ему на долю актом рождения… А что если из его бессильных рук, которые способнее держать кадило, чем скипетр, выскользнет все, что приобретено вот этими мозолистыми руками (царь невольно раскрыл свои массивные ладони: мозоли плотника, мозоли от топора, от молота — все ладони в мозолях, словно бы это были ладони рудокопа), все, что добыто годами тяжкого труда, бессонными ночами, под удары этого страшного молота — этого нового Карла Мартелла!.. Нет, не бывать этому: этот постылый сын должен уступить место будущему брату…
Но чем еще кончится предстоящая баталия? Страшно подумать, если Полтава будет второй Нарвой… Страшно!..
Но и после второй Нарвы можно будет стать на ноги. Вон Нева уж взята… Не сидеть постылому Алексею на престоле в Петербурге — довольно Алексеев! Пусть Петры только будут царствовать в Российской земле!..
И царь невольно вздрогнул: ему представился гроб, а в гробу лежит Митрофаний и грозит пальцем…
Утро 27 июня 1709 только начинает брезжиться. Полтава еще окутана дымкой ночи и только на верхних частях ее крепости да на верхушках и крестах церквей отражается белесоватый свет от бледной полосы неба, все более и более расширяющейся вдоль восточного горизонта. Звезды еще светятся, мигают, но это мигание уже какое-то слабое, трепетное, словно веки выглядывающих с неба чьих-то неведомых глаз, которые все чаще смежаются.
Между тем, выше Полтавы, вдоль нагорного берега, по всхолмленной равнине кое-где за холмами торчат, словно из земли, какие-то темные точки и иногда как бы дрожат, движутся, обнаруживая при ближайшем рассмотрении то высокую казацкую шапку, то длинное ратище копья, то ствол мушкета. Это передовые сторожевые пикеты левого крыла шведского
Восток, луговое Заворсклье глядит все яснее и яснее, и Полтава мало-помалу словно из земли выползает, сбрасывая с себя темное покрывало. По нагорному возвышению от Ворсклы движется какая-то одинокая тень. Это человеческая фигура. Белеющий восток слабо освещает наклоненную под высокой казацкой шапкой голову, седой чуб, свесившийся на глаза, и седые усы, глядящие в землю, словно им уже не ко времени торчать молодецки кверху, а пора-де в могилу смотреть. По мере движения этого старого путника темная шапка за ближайшим холмом нагибается все ниже и ниже и, наконец, совсем прячется.
— А бисив сон! Уже й ранок, а вин не йде! — бормочет сам с собою старый путник. — Не сплят стари очи…
Старик останавливается и с удивлением осматривается — где он?
— От, старый собака! Де се я бреду?.. Чи не до шведа втрапив? — изумленно спрашивает он самого себя, наткнувшись почти на самый холм.
Из-за холма опять показывается шапка и ствол мушкета и украдкой двигается к задумавшемуся и опустившему к земле голову старику.
— Ох, лишечко! Та се ж батько Палий! — невольно вскрикивает шапка с мушкетом.
Старик вздрагивает и оглядывается, не понимая, где он и что с ним…
— Батьку! Батьку ридный! — радостно говорит шапка с мушкетом — не шапка, а уж целый запорожец в желтых широчайших китайчатых штанах.
— Та се ты, сынку? — изумляется старик.
— Та я ж, батьку, — я, Голота… — и он бросается к старику. — Так вы живи, не вмерли там?
— Живый ще, сынку… А ты що?
— Та у шведа с запорозцями.
— У шведа? О, бодай тебе!
— А вы, батьку?
— Я в царя — вин мене с Сибиру вызволив…
Вдруг со стороны, где расположен был шведский лагерь, что-то грохнуло, стукнуло и покатилось в утреннем воздухе, отозвавшись эхом и в Полтаве и за Ворсклой. Голота и Палий встрепенулись. Это пушечный выстрел — вестовой сигнал к наступлению, к битве.
— Тикайте, батьку! Тикайте хутко до себе, а то вбьют! — торопливо говорит Голота. — Тикайте до царя, а мы вси запорозци до вас перекинемось от бисового шведина…
На первый грохот ответили в других местах. Ясно, что шведы начинают… Голота скрылся за холмом, а к Палию с другой стороны, от московского войска, подскакал, держа в поводу другую оседланную лошадь, какой-то казак… То был Охрим…
— Сидайте, батьку, на коня, бо вин, проклятый, сдается, кашу варити зачина.
И он помогает старику сесть на лошадь… Не тот уже это Палий — сам уж и на коня не сядет…
Битва действительно зачиналась… Карл не вытерпел: надоело ему лежать в постели да слушать сказки Гультмана о Рольфе Гетриксоне, слушать ворчание старого слуги да ждать — ждать, пока заживет эта проклятая нога. А между тем лазутчики из казаков донесли ему, что царь со дня на день ждет двадцатитысячного калмыцкого корпуса… Где ж тут ждать!
— На пир, на пир кровавый, мой храбрый Реншильд! — метался больной король в бессоннице. — На пир, мой мудрый гетман! Повторим Нарву!
Рослые драбанты вынесли его из палатки на качалке и внесли на высокий курган.
— Вот здесь и дышится легче… Сна мне нет… но под победный грохот пушек и под победные клики моих богатырей я усну в этой качалке, как под колыбельную песню… Несите же смерть врагам, а мне — мой сон.
И он в горячечном жару махнул рукою — и грохнула вестовая пушка, за ней другая, третья…