Царь Сиона
Шрифт:
— Ну их к черту, немцев! — воскликнули некоторые из гостей, сопровождая эти слова презрительным смехом и пожимая плечами:
— Принеси мне стакан хорошего пива, Герд, — сказал со вздохом хозяин дома. — Да покрепче, слышишь? Я чувствую себя не совсем хорошо. Пододвинь-ка мне кресло и скажи хозяйке, пусть придет сюда: она мне нужна.
— Госпожа, госпожа! Хозяин ждет вас.
— Грубиян, заткни глотку! Сейчас приду!.. Так вот, Натя, как я тебе сказала, — проговорила хозяйка, стоя в дверях кабачка. — Я дрожу еще и теперь всем телом. Этого именно человека показывала мне старая Мерта. Его и никого другого!
— А корона, о которой вы говорили, госпожа Кампенс?
— О, уж конечно, он скорее всякого другого заслуживает такой короны.
— Ну, а
— Фу, я не могу выносить этого злого бездельника!
— Госпожа, госпожа, хозяин требует вас к себе поскорей.
— Иду сейчас… Натя, молись за меня… Ты знаешь мое заветное желание.
Когда хозяйка наконец удалилась, Натя, качая головой, проговорила про себя:
— Можешь рассчитывать на меня, злая дура! И что она только нашла в этой худой кислятине с рыжей бородой и козлиным носом? С ума она сошла что ли? Да и станет ли думать о ней этот богатый сукноторговец? А хорошо ли вы заметили, госпожа Кампенс, кому из нас двоих он ласковее улыбался? Оставались бы при своем старом моряке или удовольствовались бы хотя этой пивной бочкой, неудавшимся школьным учителем, Гаценброкером. Молодые, проворные девушки скорее, конечно, понравятся молодым богатым господам, чем какая-нибудь распутная жена, хотя бы даже она и была хозяйкой гостиницы «Трех Селедок».
И, засмеявшись громким, презрительным смехом, служанка исчезла в темном проходе, где хранились бочки с пивом.
Мастера Берндта охватил между тем приступ настоящей лихорадки, и его уложили в постель.
Глава II. Горе и преданность матери
Старинная, настоящая голландская комната, с огромными окнами, деревянной обшивкой по стенам, с большим, пустым камином и немногими принадлежностями домашнего хозяйства, украшенная собранием родовых портретов, писанных на дереве, — комната, такая же печальная и мрачная, как тот день, была вполне подходящим местом для собрания родственников в доме, где царил траур, в Гравенгагене.
Кресло, принадлежавшее собственной особе хозяина дома, оставалось теперь не занятым: тот, кто так часто отдыхал в нем от своих деловых забот, покоился со вчерашнего дня в глубоком, крепко замурованном церковном склепе. И каменотес уже выдалбливал его деяния и память о совершенном им на земле, его почетные звания и добродетели на каменной плите, которая должна была занять место на могиле, у него в головах.
В доме, только что покинутом умершим, принадлежавшие ему богатства взвешивались, оценивались, делились и расхищались. Огромная чернильница на конторке поглощала в себя одну за другой серебряные марки, пока наконец не были заключены счета и подведены итоги. Затем наступило долгое, глубокое и тягостное молчание.
Тогда только вдова, закутанная вся в траурные одежды, так что из-за капоров и вуалей едва выглядывало доброе, серьезное немецкое лицо, как бы собравшись с духом, спросила:
— Теперь, наконец, можете ли вы, господа, сказать мне, во имя Спасителя, что же остается мне и моим детям из всех этих растраченных и разделенных по завещанию богатств?
Пфальцграф, он же нотариус, откашлялся, приподнял плечи, сунул нос, как воробей, в раскрытый перед ним список, наклонился по очереди к каждому из трех ближайших к нему за столом господ в длинных мантиях и траурных шляпах, с окаменелыми железными физиономиями, ястребиными носами и крепко сжатыми лягушечьими челюстями, и сказал значительным тоном:
— Если отчислить то, что достопочтенный покойный остается должным общине, как это доложено здесь господином обер-мастером Бирбомом; если отделить также то, что причитается присутствующему здесь почтенному Натаниэлю Гоэсу из Швевенингена вместе с неуплаченными процентами на всю сумму, согласно существующей записи; и за уплатой также суммы, отказанной покойным богоугодному заведению, в лице почтенного попечителя оного, Адриана ван Коэгорна, и его людям, по единственному завещанию, написанному десять лет тому назад и ныне нами вскрытому, то остается законным наследникам и родственникам: дом в селении
Тот, о котором шла речь, при этих словах надулся в своем кресле, как человек, вполне уверенный в исходе тяжбы, и стал рассматривать изображения на стене и хозяйственные принадлежности, находившиеся в этом покое, словно они уже были в его владении, и с таким видом, который во всяком случае достаточно ясно говорил об его намерении.
Вдова вздохнула глубоко, но уже без слез, и, встав с места, сказала:
— То, что вы мне сказали — все равно, как если бы умерший протянул мне нищенский посох из своей безвременной могилы. Но я прошу вас, всех присутствующих и родственников, принять мою благодарность за урок, который вы мне даете, хотя, к сожалению, слишком поздно для меня. О, нет, никогда ни одна женщина пусть не оставляет родины своей для того, чтобы прилепиться к мужу на чужой стороне, оставаясь одинокой сиротой, покинутой всеми! Бокель был честный человек: я могу только скорбеть о том, что он не успел заранее собственноручно обеспечить участь мою и моих детей. Вы же, добрые господа, не знаете сострадания к женщине из чужой земли. Для вас было ножом в сердце уж то, что я вошла в родство к вам: и вы даете мне это теперь чувствовать, как подобает при таких обстоятельствах. Да простит вам Бог!
Те, к кому обращены были эти слова, зашевелились теперь, шаркая ногами под столом и обмениваясь между собой различными замечаниями, то в грубом и зловещем тоне, то рассыпаясь в извинениях и сладких речах:
— На основании общинного права…
— Но разве запись не гласит?
— А неуплаченные проценты?…
— Но завещание должно быть выполнено свято…
— Помоги нам Бог: мы должны поступить так, как мы поступаем…
— Решение суда присуждает мне все требования иска и этим лишает вас последнего, что имели вы, чужое, забежавшее к нам племя! — прокричал в заключение Герике, весь красный от душившей его желчной злобы.
Его гневное возбуждение воспламенило ярость многочисленных родственников, сидевших вокруг с обманутыми надеждами насчет наследства. Как из одной глотки вырвался у всех у них крик:
— Аминь, аминь! Да будет так, как сказал Герике: и пусть он возьмет свое! Мы все страдаем под бременем этих нищих пришельцев, которые ворвались в старый голландский дом и семью, как прожорливые паразиты. Здесь было бы довольно денег для того, чтобы каждому доброму родственнику и родственнице, всем им, любившим покойного, остался хороший подарок на память. Но они явились к нам, налетели, как хищные вороны, — эта мать с ее детьми. Они растащили все на сторону, что только можно было растащить; они прикарманили себе зерно и бросают нам в лицо одну солому! Горе, горе этим проклятым чужеродцам! Да не обретут они покоя в нашей земле! Вы заслужили от нас это проклятие до третьего поколения.
К этим крикунам присоединились и домашние слуги, которые никогда не считают себя достаточно награжденными за равнодушно исполняемые ими обязанности:
— Они умаляли наши заслуги перед господином: и вот, после десяти лет, он оставил нам не больше, чем сделал раньше. Они лишили нас подарка, уменьшили наше жалованье и ввели нас в расход на траурные одежды и погребальные свечи. Они расточили и запрятали все сами, не вспомнив даже о нас, бедных слугах! А кто же она-то сама, госпожа? Крепостная, хуже родом, чем мы все! Старший сын — мальчишка-мастеровой и родился вне брака. Все-то дети с трудом усыновлены, потому что были зачаты до брака. Они явились на свет совсем не для того, чтобы носить бархат и шелк: куска сухого хлеба было бы довольно для них. И они же испускают стоны и жалобы после того, как наполнили карманы краденым добром! Горе им! Пусть обрушатся на головы им несчастия и беды, пусть никогда не будет им счастья в Нидерландской земле.