Царица смуты
Шрифт:
Олуфьев глаза отводит, тревогу скрывая, пальцев ее касается осторожно — холодны и под ладонью его чуть подрагивают, на прикосновение не отвечая.
— Хорошо ты умеешь молчать, боярин, всегда сие ценила в тебе. Хотя и по сей день не понимаю, чего за мной увязался, в дело не веря. Жалеешь? Мне бы жалость твою презреть. Унизительна. А вот нет, принимаю. И благодарна даже. Баба есть баба — так на Москве говорят? Жаль, что объяснить не сможешь, почему мне здесь, в углу медвежьем, средь быдла и природной дикости, почему мне здесь хорошо, как нигде не было. Почему спокойно? Почему никуда спешить не хочется и в дела вникать? Как прежде, в успех верю и длань Господню над собой ощущаю, а душа стонет и подшептывает:
Рад Олуфьев, что отпустила. Измучился странными признаниями ее, бесполезности своей устыдился. Назад в укрытие уже идти не хочется. Поговорить бы с кем-нибудь о Марине. Если б Казановская… Когда со струга в воду свалилась, никто не заметил. Хохловские казаки ее за Марину приняли. То-то огорчение было им…
И сотни шагов не прошел — в уши гам таборный. С ногайской стороны и с низовья остров уже двойным рядом кольев толщиной в пол-аршина ощетинился, в проемах пушки установлены и мортиры, дозорная вышка в три сажени почти закончена, сверкает на солнце ошкуренными бревнами в северном углу острова. С внешней стороны оплота казаки вбивают в землю тремя рядами мелкие колья, заостренные до иглы, на ногайском берегу лес-бурелом вчистую вырубается на десять саженей. Узкая протока с востока стругами заставлена, в стругах порох упрятан по задумке Терени. Если москали обойдут и нападут, на узкую протоку позарившись, казаки запалят струги, и огонь вмиг перекинется на сухие заросли на берегу, спасу не будет.
И все же весь расчет на малое войско. Оно и верно вроде бы, большой отряд в погоню уйти не мог, стругов не хватит. А посуху через ногайские степи нескоро до Яика доберутся. К тому времени, глядишь, и коней Иштарек пришлет, тогда казаки сами условия сечи диктовать будут. Все складно складывается по задумкам атаманским. Только Олуфьеву расчеты их как игра вслепую. Загнанные в дальний угол земли, что они есть? Да прыщ на пятке молодца, тяжкие раны залечившего. Теперь не только пятка — все тело окрепшее прыщ изживать будет. И как того не понимать?
А может, не понимают, да чувствуют, иначе с чего бы лихость показная, веселье неуместное? Не только атаманы, но и казаки простые что-то больно уж суетливы и горласты. До полуночи песни орут, удалью похваляются, но драк и раздоров обычных нет, никто ночами в чужих сумах не шарится и прежних счетов не сводит. Словно всяк свое задумал, а выказать боится и обманные маневры творит, с толку сбивая. Особенно Олуфьеву Тереня подозрителен. Прежде чем атамана Верзигу на Соляную, на Индер-гору отправить, совет с ним имел долгий и тайный. Потом еще с другими атаманами волжскими шептался, а донцов и черкас словом хвалит, но к себе не подпускает. К Заруцкому стражу ненужную поставил, почитай что в избе Марининой запер в карауле. Заруцкий горд, волю не выпрашивает, нездоровым прикинулся. Надо б навестить его, да о чем говорить? О Марине? А что он знает о ней?…
Мимо Марининой избы проходит, не задерживаясь. Но тут его перехватывает Юшка Караганец и просит помочь пристрелять мортиру по ногайской стороне, там-де овраг от старого русла, только наметной пушкой накрыть можно, а пушкари в один голос твердят, что до того оврага должного угла нет. Пока идут к частоколу, дважды ахает мортира. Вокруг пушки полдюжины казаков, и любопытный до всяких дел Николас Мело топчется и за плечи заглядывает. Караганец свистит пронзительно, и там, на берегу, появляется белая тряпка на палке. Олуфьев прикидывает так и этак и советует оттянуть пушку в глубину острога и уменьшить угол на треть. Казак-пушкарь качает головой в сомнении, говорит, что под таким углом ядро непременно зацепит частокол и снесет его, а если еще дальше отставить, недолет будет. Олуфьев настаивает и, когда мортиру оттаскивают, сам
Олуфьев перебивает его лепет и высказывает свои опасения о состоянии Марины. Мело умолкает, долго губы жует, на небо пялясь, потом рассказывает, что во французских краях двести лет назад, когда там большая война шла, объявилась дева по имени Иоанна, и возомнила та дева, что Господь, разговаривая с ней разными голосами, призывает ее в спасители государства французского, от англичан бедствия терпящего. И так она в призвание свое уверовала, что все французы встали под ее знамена и дали ей волю полную для действий воинских. Много побед свершила дева сия… Мело замолк, снова в небо уставился.
— И что? — требует Олуфьев.
Опустив глаза долу, Мело бормочет:
— Может ли Господь с простой девой говорить, да еще разными голосами? Дерзка дева была, святой Церкви укоры недостойные высказывала, о непогрешимости своей возомнив. Сожгли на костре несчастную как ведьму… Разум женщины уязвим для козней бесовских. В Господе Отце низким чувством своим зрят они тогда мужа обычного и в томлении, подмену осознать бессильны. У святой инквизиции о том большое знание…
— К чему клонишь, отец? — строго спрашивает Олуфьев.
Мело глазами-щелками впивается-цепляется, буравит взглядом.
— Марина Юрьевна мне поболее твоего дорога. До конца с ней. Как и ты. Но разговор ты начал, а я отвечаю без лукавства. За душу ее боюсь. В бедствиях незаслуженных повредилось понимание ее Божьего участия в делах людских. Оттого многие душевные хворобы исток имеют…
За спиной грохочет пушка, Мело вздрагивает, крестится.
— Я монах. Я только молиться за нее могу. А ты воин, твое дело сражаться. Вот и будем каждый свое… А суд — то дело Господа нашего. Неисповедимо решение Его, потому и гадать да оглядываться не станем. — И пошел-поплыл с пыхтением к постойной избе.
Со стороны стана казачьего бежит к Олуфьеву его казак Тихон, а подбежав, запыхавшись, сообщает, что с ногайской стороны посыльные вернулись с двумя ногайцами Иштерского улуса, что при них бумага от Москвы и что атаманы шумят около Тереневой избы. Олуфьев спешит туда и застает атаманов в крайнем возбуждении, все что-то орут, машут руками, теребят ногайцев… Одного из них Олуфьев узнает — то доверенный хана Иштарека Однаш Назаров, человечек кошачьей породы, еще в Астрахани щедро перекупленный Заруцким и служивший ему исправно вестями-доносами о всех Иштарековых промышлениях. Средь общего гама один Тереня спокоен. Вертит бумагу в руках, чтению грамот не обученный. Увидев Олуфьева, передает бумагу ему, но в глаза смотрит пытливо и со значением, которое Олуфьев понимает: если вести шибко худы, читать надо умно…
«Лета семь тысяч сто двадцать второго июня в день четвертый по Государеву Цареву и Великого Князя Михаила Федоровича всея Руси указу боярин и воевода князь Иван Никитыч Одоевский да окольничий и воевода Семен Васильевич Головин… всем атаманам и казакам низовым и верховым… Послали мы на Яик за Мариной с сыном и за Ивашкой Заруцким и за казаки, которые с ними, голову стрелецкого Гордея Пальчикова с приказы да голову Савостьяна Онучина… Проведав про вора Ивашку Заруцкого, осадить его и воровских казаков и никуды не упустити их от себя и беречь накрепко, чтобы вор Ивашка Заруцкий с казаки сухим путем не перешел к Самаре…»