Цена отсечения
Шрифт:
Выкрикнула сквозь слезы:
– Презервативы купи попрочнее, чтоб не порвались! – и выбежала из квартиры.
А дальше – дальше все пошло своим чередом. Тёмочкин рос; Жанна пеклась о доме; Степа работал. И вплоть до 16 января этого года держал слово, в серьезный отрыв не уходил. Один-единственный раз оступился, но собрал волю в кулак, порвал сторонние отношения, Жанне про все рассказал, повинился; она простила. А про платные любовные мелочи старалась ничего не знать.
Аптекарь Колокольников скупал картины и скульптуры без разбору, страстно менял всё на всё: импрессионистов на Малевича, Глазунова на Родена, Герасимова на Фалька. Но для души
Он начал собирать советских академиков во времена, когда их повсеместно презирали; оптом выкупил мастерские Налбандяна, Юона, Пименова – у жалких, но важных вдов; они когда-то были серьезными дамами и смутно помнили это славное время. В Измайловском парке десятками приобретал портреты суровых вождей и обильных телом женщин в цветастых платьях у окна; развешивал по всем своим квартирам и домам, украшал офис. Картин становилось все больше; ряды затемненных запасников разрастались с неостановимой силой; Колокольников соединил приятное с полезным. Разместил коллекцию в аптеках и превратил увлечение – в бренд.
Сквозь пахучие полки с витаминами, седативными препаратами, противогриппозными вакцинами, лубрикантами для простого и анального секса, ампулами против облысения и памперсами для детей и взрослых, зубными щетками разных форм и оттенков, травяными сборами, анальгетиками, психотропными, жвачкой – просвечивали промытые дождями московские улицы и добрый улыбчивый Сталин; рядом с медицинскими манекенами, расчерченными наподобие туш в мясном отделе – почки, печень, филей – висели народные певицы с большими грудями и прокопченные трактористы с кринками молока, многофигурные батальные сцены, парадные изображения партийных съездов. Президиум сидел и дружно аплодировал; несколько человек почему-то стояли. Фалдами продленных пиджаков они прикрывали фигуры расстрелянных членов ЦК.
В прохладных аптеках играла советская музыка, звучали жизненные песни: все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо… мы кузнецы, и дух наш молод, куем мы счастия ключи… потому что полюбила гармониста… в Вологде, где-где-где, в Вологде-где, в доооме, где резной палисааад. Народу нравилось, в аптеках Колокольникова от покупателей отбою не было.
Аптекарь позвонил ему сам; прежде они были незнакомы.
– Мелькисаров?
– Мелькисаров.
– Мелькисаров, это, епт, Колокольников. Мне сказали, у тебя Налбандян есть, хрущевский валет? А у меня наброски Репина для «Госсовета». Мне они ни нах не нужны. А тебе зачем мой Налбандян? Подъезжай, бль, сговоримся. Коллекцию покажу, дом посмотришь, пережрем. Ты завтра что делаешь?
– Завтра как-то не очень. Может, в понедельник?
– Не. В понедельник я нах ложусь в барокамеру. Каждый год ложусь, перед весной. А ты не ложишься? Зря. Очень полезно. Давай завтра, епрст, не тяни. Это в молодости главное подольше потянуть, в нашем возрасте важно кончить побыстрее!
Колокольников расхохотался. Заливисто, с бульканьем и сипом, как простуженный ребенок.
Степану стало любопытно.
Налбандяновский валет достался ему в довесок. Умер сын чекиста Колебякина; колебякинский внук продавал архив: ненужные письма, справки, ордена и грамоты за подписью наркомов, но главное – роскошные карты ГУЛАГа. Пожелтевшая марля по линиям сгиба, блеклые краски фона, серо-голубые моря и строгие океаны, млечно-желтые горы, брезентовые равнины, четкая тушь неприступных границ, запах бесшумного кабинета. Колебякин-младший, рассыпчатый и рыхлый, с толстыми губами,
На парадном поясном портрете, полтора на метр, радушно красовался молодой Леонид Ильич Брежнев. Важные брови вразлет, полуулыбка дамского любимца, заботливое выражение мясистого лица. Но на широкой и вольной груди, как перевернутая икона, смутно проступал закрашенный Хрущев. Висел вниз лысой головой, буравя глазками полупрозрачные ордена и разрывая остреньким носом брежневский пиджак. – Налбандян писал Хрущева для какой-то заграничной выставки советского искусства; накануне выставки Хрущева сняли, назначили Брежнева. Времени совсем не оставалось, новый холст готовить было некогда; живописец перевернул Никиту, закрепил полотно на мольберте и за ночь соорудил Ильича. Утром за работой заехал фельдъегерь; все, казалось, было тип-топ.
Но за время пути спешные краски просохли; раскрыв контейнер и сдув сухую стружку, дипломаты обнаружили валет. В ужасе вызвали соглядатая; стареющий полковник Колебякин сухим и скучным голосом отдал приказ – изъять провокацию, холст отодрать от подрамника, свернуть и опечатать в тесной чертежной трубе.
Перепугавшись насмерть, Налбандян отправился к начальству. Плакал, каялся: недоглядел, дурак, исправлюсь. Дело замяли; труба оказалась бесхозной – к делу приобщить невозможно за неимением дела; товарищ Налбандян принять ошибочную картину по акту отказался: не было ничего, не знаю, не помню и не подпишу, сожгите. Бережливый полковник Колебякин оставил двойной портрет себе. Хранил чертежный тубус в гардеробной, вместе со списанными служебными картами, памятными знаками и письмами боевых товарищей из областных управлений. Сын его, тоже полковник, распечатать футляр не решался – и даже подумывал выбросить на помойку; но в начале двухтысячных успокоился, поверил в полную стабильность и повесил холст в кабинете. Как есть, без реставрации. Потемневший, потресканный. А потом, как положено, умер, и картина переехала к Мелькисарову.
Дома Степан Абгарович первым делом разрезал огромную белую луковицу, самаркандский сладкий сорт; протер заплывшую поверхность; краски вдруг помолодели, засияли, от чего картина стала еще смешнее. Попорченная временем, она казалась знаком прошедшего прошлого, какое было – такое и было. А теперь посвежела, как будто вчера написали…
Колокольников лично встречал у входа на фабрику: веселый ежик из-под мягкой шляпы, голубые глаза навыкате, картофельный нос; пальто английское, сливочный беж, со спущенными крыльями и свисающим хлястиком; брюки полосатые, смутного коричневого цвета, туфли крокодиловой кожи с бордовыми вставками, пышный шелк желтого шарфа.
– Налбандяна привез? Епт, оспди, как хорош! Двух Репиных даю: сам определи, кто тут кто. А в шахматы сыграть не хочешь?
– Не играю.
– Как же ты тогда бизнес делаешь? Ладно. Пойдем, пойдем, посмотришь, как я живу.
Колокольников тянул за собой; говорил скорострельно, руки разлетались в стороны. Это Роден! – черные тела, слившиеся в поцелуе, украшали предбанник. Это Шилов Александр Максович! – задумчивый портрет жены аптекаря висел в кабинете, пропахшем лекарством; сорок четыре сеанса потратил художник, триста тысяч цена. Когда-то были большие деньги, а теперь бумажки для подтирки. Только жесткие, царапают. Это неизвестный автор! – на картине был изображен осенний спуск по Ленинским горам, все в желтом, красном цвете, охристом – красиво-хорошо, как в молодости, когда идешь по перелеску, вдыхаешь воздух, ищешь женщину.