Церковь на высоком берегу (Александр Меншиков, Россия)
Шрифт:
И много еще было сказано такого (например, о включении светлейшего, невесты и прочих Меншиковых в «генеральный календарь на 1728 год» наряду с царем и членами царского семейства: дочерьми Петра I и брата его Ивана), что крепко испортило настроение гостям. Однако развеселило их и порадовало то, что испортило настроение и «батюшке», и невесте, и всем Меншиковым: в разгар празднества царь простился с невестою и новыми родственниками, велел всем продолжать веселиться без него и уехал… с Иваном Долгоруковым в Петергоф, на охоту.
Меншиков недовольно нахмурился. Он-то полагал, что проявил большую ловкость, когда попытался подружиться со старой аристократией, которую прежде презрительно, вслед за Петром (и, кстати, за Иваном Грозным, чего он не знал), называл: «Бояр-р-ре!» И прежде всего перепало благ Долгоруким. Михаил Владимирович получил кресло в Сенате, князь Алексей Григорьевич стал гофмейстером двора великой княжны Натальи Алексеевны,
Обуреваемый этими мыслями, удалился светлейший с бала, но ни одного из своих решений выполнить не успел – его железное здоровье пошатнулось. Меншиков надеялся преодолеть болезнь по-русски: посещением мыльни, но она нисколько не помогла – наоборот, ухудшила самочувствие. После того он уже не выходил из дому, хотя поначалу не придерживался постельного режима. Его навещали повседневные посетители, члены Верховного Тайного Совета: Апраксин, Головкин, Голицын, Остерман. Светлейший вел деловые разговоры, писал письма. Но вскоре консилиум медиков запретил больному заниматься делами, и число визитеров значительно поубавилось. Открылось кровохарканье, и врачи, слетевшиеся к его одру, словно вороны, начали каркать: состояние-де безнадежно! Светлейший не верил в свою близкую кончину (и правильно делал, ему оставалось жить еще два года, причем изведать за них столько, что иному и на целый век хватит!), однако был он человек предусмотрительный, а потому написал для государя завещание и поручил свою семью Верховному Совету. Но потом пожалел, что поддался переполоху: крепкий организм одержал победу и светлейший пошел на поправку. Улучшение, к несчастью, наступало чересчур медленно.
Тогда в подлинность болезни генералиссимуса наконец поверили, тем более что и царь с сестрою, навестив «батюшку», вышли от него со странным выражением лиц: не то печальной неуверенности, не то надежды на близкое освобождение из-под деспотической власти.
Все время, как и обычно, в доме на Преображенском толклось великое множество народу, однако искали общества не больного старого министра, а здорового молодого царя. Да, за какие-то несколько недель болезни и молодой государь, и Верховный Совет как-то привыкли обходиться без него. И если в первые дни ощущалась некая робость из-за того, что не у кого было каждую минуту совета спрашивать, то потом все начали находить в отсутствии Меншикова все больше удовольствия и даже лелеяли надежды: а вот кабы Данилыча и в самом деле Бог (или черт?) прибрал, как оно хорошо-то было бы! И почти тотчас после того, как Меншиков слег в постель, была выпущена из Шлиссельбурга инокиня Елена – Евдокия Лопухина, первая жена Петра Великого и бывшая царица, врагом которой всегда был Меншиков – немало она была обязана ему и своим заточением, а потом и смертью сына. Впрочем, как ни тяжко было Александру Даниловичу узнать о сем, он понимал, что нельзя держать в тюрьме бабку царя. Вообще ему самому нужно было об ее освобождении давно позаботиться… И все же, выздоровев, он постарался не допустить приезда Евдокии в Петербург, а отправил ее в Москву под предлогом, что внук на коронацию приедет в старую столицу.
Петр согласился на эту меру, и Меншиков вдруг обнаружил, что согласие его что-то значило: если бы Петр начал противоречить, светлейшему пришлось бы подчиниться. Кажется, юнец начал входить во вкус государственной власти! Да, во время болезни «батюшки» он все сильнее привязывался к сестре и предпочитал бывать в ее обществе, тем более что там собиралось множество интересного и веселого народу, а прежде всего – тетушка Елисавет.
Современник описываемых событий писал о ней: «В семнадцать лет, с рыжими волосами и бойкими глазами, со стройной талией и пышной грудью, она была само удовольствие, пыл чувств и страстей». Она привлекала своей жизнерадостностью, любовью к верховой езде, к охоте, и Петр с удовольствием носился вслед за ее амазонкой по полям и лесам по целым дням, вечерами слагая неуклюжие вирши
Что в глазах Александра Даниловича значило – от него!
Он был возмущен и немедленно отправился в покои царевича в своем же дворце. Его появление произвело всеобщий переполох. Петр выскочил в окно, Наталья – в дверь. Его стали избегать. Наталья прозвала его Левиафаном и Голиафом. Она имела дар подражания и передразнивала Меншикова там и сям, высмеивая его, как могла, а пуще – его семью, в том числе важного Александра и замкнутую, надменную дочь.
Меншиков, несмотря на то что имел троих детей, не слишком-то разбирался в молодежи. Он привык к раболепию, почтению, послушанию. Ему было дико, что кто-то может ему прекословить. Даже Маша, когда пыталась возразить против решения отца сделать ее государевой невестой, имела дело не с ним, а с теткой Варварой Михайловной Арсеньевой, которая просто-напросто пригрозила постричь ее в монастырь, предварительно выпоров до полусмерти. И всех ее слез и прекословья отец так и не узнал, а потому пребывал в уверенности, что дочь невыразимо счастлива уготованным ей жребием. Ну а уж если он ничего не понимал в собственных детях, где ему было понимать в чужом ребенке, преждевременно повзрослевшем, преждевременно преисполнившемся самоуверенности воистину императорской?
Чтобы справиться с непомерно возросшей самостоятельностью Петра и его амбициями, Меншиков решил усилить свое давление. И вот тут-то он допустил роковую ошибку, потому что отныне это означало не просто пригнуть Петра к земле, но и унизить его достоинство. Достоинство молодого мужчины и молодого царя! Подобного Петр не мог снести.
Любой человек, который случайно оказался бы в тот день в Преображенском дворце, мог бы наблюдать очень странную картину.
Александр Данилыч Меншиков, разъяренный до такой степени, что лицо его приняло винно-красный оттенок, пинками гонял по комнате какого-то человека, резво бегающего на четвереньках туда-сюда, пытаясь увернуться. Правильнее будет сказать, что несчастный двигался на трех конечностях, ибо одною рукою прижимал к груди некий пухлый сверток. Меншиков тоже не просто так гонял свою жертву, а норовил именно сей сверток у бедняги выхватить, однако тот не давался и, когда ловкие руки светлейшего оказывались в опасной близости, просто-напросто падал плашмя, закрывая сверток своим телом и героически перенося более чем чувствительные тычки под ребра.
Наконец несчастный ненароком разжал пальцы – и в то самое мгновение светлейший, подобно коршуну, бросился вперед и вырвал у него вожделенный сверток, проворно спрятав его за спину и отскочив на безопасное расстояние, как если бы опасался, что жертва кинется отнимать свое добро.
Ничего подобного, разумеется, не случилось. Обобранный просто уставился на Александра Данилыча с выражением крайнего отчаяния.
– Ну чего, чего? – грубовато, но добродушно проговорил Меншиков. – Что за беда? Государь еще молод и не знает, как обращаться с деньгами. Я эти деньги взял; увижусь с государем и поговорю с ним.
Придворный, дрожа губами, с трудом встал, поклонился и, пятясь, вышел. Меншиков победно перевел дух и сунул сверток в ларец, стоявший на столе. Крышку он запер, ключ, привешенный на цепочке, надел себе на шею и с усталым, но победным выражением проворчал, обращаясь невесть к кому:
– Видали, люди добрые? За всем пригляд, глаз да глаз нужен! Все норовят растащить, все растратить, все на бирюльки спустить… Десять тысяч червонцев! Цех петербургских каменщиков поднес их императору, а государь отправил… в подарок сестре. Девушке молоденькой в подарок десять тысяч червонцев! Статное ли дело? Наталье Алексеевне я перстенек поднесу, а денежки в… в казну.
Ну что ж, казна в ту пору и впрямь была пуста, однако чуткое ухо вполне могло уловить заминку перед словом «казна», которое для Меншикова, бесспорно, было равнозначно со словом «карман». Свой карман.
Светлейший не понимал, что натворил. Любому стороннему наблюдателю ясно было бы, что вряд ли Петр (при самом благом расположении к Александру Данилычу!) стерпит обиду, нанесенную горячо любимой сестре, вдобавок – унизившую его перед слугою, которому велено было передать деньги.
И в самом деле – где-то вдали раздался хриплый яростный крик, потом по коридору загрохотали шаги бегущего человека, дверь распахнулась – и в кабинет ворвался царь Петр.