Час девятый
Шрифт:
Невесело стало от этого письма Анне Матвеевне, и в который уже раз задумалась она о Варваре – что за человек такой в их роду, откуда появился? Везде только плохое видит, всегда жалуется на что-нибудь, всегда чем-то недовольна, к людям доброты никакой нету – почему? И сейчас вот – поехала в места, куда все люди рвутся, которые красотой своей на весь мир прославились, море там, солнце весь день, горы – жить бы да радоваться, если уж возможность такая выпала, а ей опять все не так. Да где же те места и те люди, с которыми ей хорошо-то было бы? Часто удивлялась Анна Матвеевна на свою дочь, понять не могла – как можно так жить? Ведь люди-то кругом почти все хорошие, тех, что с умыслом злые и недобрые, разве что
От таких мыслей Анна Матвеевна расстраивалась и думала о Варваре, пожалуй, больше, чем о ком-либо из своих детей. Еще расстраивалась, что Колюшку не могла вспомнить, а фотокарточки его не было. Помнила его только мертвеньким – раздутое посиневшее лицо, все словно искореженное и перекосившееся. Как только это видение вставало перед Анной Матвеевной, она старалась поскорее забыть об этом, начинала думать о чем-нибудь другом, приятном. Но Колюшка иногда снился ей по ночам – все то же посиневшее лицо, выпученные глаза, и ручки к ней протягивает, зовет: «Мама!» От этих снов Анна Матвеевна стонала и быстро просыпалась от какого-нибудь движения – все ее тело покрылось пролежнями, и повернуться с боку на бок без боли она уже не могла. Долго потом еще продолжалось сильное сердцебиение, пот на висках выступал, и Анна Матвеевна боялась заснуть – вдруг опять Колюшка явится? На вопросы же Михаила Федоровича – почему стонет во сне, мечется – отмалчивалась. Не хотела бередить давнюю рану. Михаил после рождения Варвары и Ирины совсем было мрачным стал – все девки и девки, а ему сын нужен, помощник в делах и будущий наследник. Анна Матвеевна уже и к бабке Настасье в Никольское ходила, чтобы заговорами как-нибудь помогла. И когда родился Колюшка, Михаил чуть не растаял от радости. Подарков ей наделал, дня три хмельной ходил, угощал каждого встречного-поперечного, всем говорил: «Выпьем за сына моего!» Мальчик был крупный, рос хорошо. Когда Михаил на фронт уходил. Колюшке восемь месяцев было. Прощаясь с ним, Михаил всех от колыбельки услал, минут двадцать был один с мальчиком. Когда вышел, Анна Матвеевна перепугалась – таким странным, сурово-торжественным было его лицо, и следы слез явственно в глазах стояли. И последние слова, что он сказал ей на прощанье, были:
– Пуще глаза сына береги. Он – опора наша.
Поклялась ему в этом Анна Матвеевна – и не сберегла. Когда умер Колюшка, Анна Матвеевна долго боялась написать об этом Михаилу. А написала – Михаил два месяца молчал, на письма не отвечал. Отчаявшаяся Анна Матвеевна написала командиру части, и вскоре Михаил ответ прислал. Ни слова упрека в нем не было, видно, что Михаил каждое слово мусолил, прежде чем на бумагу положить. В конце такие слова были: «Детей береги. Для них ведь только и живем». Прочитала это Анна Матвеевна – и словно вся боль Михаила в нее вошла, зажала – и не отпускает. Долго еще виноватой себя чувствовала. И за девчонками смотрела так, что соседи только головой качали. И выросли Варвара с Ириной крепкими, здоровыми. Ирина стала сдавать только за последние год-два, аборты да Петро замучили. Да и все остальные как на подбор. Гришке никто не даст его четырнадцати – шестнадцать, а то и семнадцать.
В начале сентября уехали Верка с Надькой, и в доме снова постоянно хозяйничала Устинья. Первое время, когда Анна Матвеевна слышала ее шаги на кухне, приказания, которые отдавала Устинья Гришке и Олюшке, так тяжело ей становилось, что хоть кричи. И временами такая лютая злоба охватывала Анну Матвеевну, что она боялась – войдет
И как-то сразу хуже стало ей. И шишка на животе стала заметнее, и боли усилились – все чаще приходила Люся и делала уколы.
До середины сентября погода стояла сухая, теплая, настоящее бабье лето, а потом зарядили дожди, и шли они весь оставшийся сентябрь и в начале октября тоже.
В середине октября Анне Матвеевне стало совсем плохо. Уколы уже не помогали, она тихо стонала и совсем почти перестала есть – постоянная тошнота при виде пищи усиливалась еще больше. К вечеру она стала терять память, заговаривалась. Однажды, увидев входящего Михаила Федоровича, Анна Матвеевна пристально посмотрела на него и спросила:
– Егор, это ты?
И лицо ее сразу просветлело. От этого взгляда у Михаила Федоровича захолодило между лопатками – так страшно было это радостное просветление на лице Анны Матвеевны, ее улыбка. А Анна Матвеевна продолжала тихим голосом:
– Давненько я не видела тебя, Егорушка. Хоть ты и не любишь, чтобы я тебя так называла, но ты уж не сердись, очень я рада снова видеть тебя... Постарел ты, братик, и волосы почти все седые... Да куда же ты? – плачущим голосом вскрикнула она, увидев, что Михаил Федорович пятится – к двери.
Михаил Федорович приказал Устинье и Гришке:
– Смотрите за ней в оба! Я за Люсей!
И опрометью кинулся из избы, на ходу надевая негнущийся плащ. Жуткая темнота, дождь и ветер были на улице. Разбрызгивая грязь тяжелыми сапогами, он добежал до дома, где жила Люся, и едва не упал на пороге – дышать было нечем, в груди что-то противно хрипело и булькало. Люся без слов поняла его, стала одеваться.
– Подожди, – с трудом сказал Михаил Федорович. – Может, уже отходит она, в беспамятстве лежит. За доктором в Никольское, может, съездить?
Люся расспросила его и согласилась:
– Вы поезжайте в Никольское, а я к вам побегу.
И они оба вышли в темноту. На Люсе был тонкий прозрачный плащик и такая же косынка на голове. Она храбро нырнула в дождь, но тут же вернулась, уже вся мокрая:
– Подождите, я записку напишу врачу на всякий случай.
Написала. Михаил Федорович сунул записку поглубже, во внутренний карман, и небыстрым шагом пошел к бригадиру за лошадью – быстрее легкие не пускали, и без того все болело в груди и хотелось как-то согнуться в клубок – может быть, тогда боль стала бы меньше.
На стук долго не отзывались. Потеряв терпение, Михаил Федорович заколотил так, что в окнах жалобно зазвенели стекла, – и сразу засветилось внутри, показалась растрепанная голова Любки, бригадировой жены. Не разглядев стоявшего за окном Михаила Федоровича, она сердито сказала:
– Чего тарабанишь? Нету бригадира!
И скрылась, и тут же погас свет.
Михаил Федорович в сердцах сплюнул, выматерился и зашагал на конюшню. Там, конечно, тоже все спали, и он сразу заколотил в ворота кованым каблуком. Дежурил на конюшне Иван, тот самый бывший фельдшер, выгнанный за пьянку, и был он по привычке пьян и сейчас, и по привычке же матерился, шлепая по лужам. Он не успел еще открыть калитку, как Михаил Федорович крикнул ему:
– Запрягай лошадь, за доктором надо ехать. Анна кончается!
Иван открыл рот, сказал что-то беззвучное, засуетился, забормотал:
– Царица небесная, как же так? Сейчас, сейчас, в один момент сделаем, это мы мигом...
И засеменил в конюшню.
И когда была уже запряжена лошадь, он все суетился, поправлял сбрую, жалостливо помаргивал на Михаила Федоровича, морщил лоб, придумывая, что бы сказать в утешение, – видно было, что ему очень хочется помочь Михаилу Федоровичу, но не знает, чем. И уже пошел было открывать ворота, но вдруг хлопнул себя по лбу и почти с радостью сказал: