Час двуликого
Шрифт:
Спустя месяц в лагерях, где белых офицеров перемешали с уголовниками, осмотревшись, с присущей ему обстоятельностью, Федякин организовал для обнаглевшей лагерной малины «ночь длинных ножей», защищая свое право на нормальное существование. Утром за лагерной оградой зарыли в землю рецидивиста Пахана с ножевой раной в сердце и двух его телохранителей. Из окружения Федякина больше всех пострадал штабс-капитан Сухорученко, изрезанный по лицу и шее. Федякину досталось меньше — всего-навсего проткнули мякоть руки. Залечив рану и отсидев положенное в карцере, стал вкушать Федякин, опять-таки с присущей ему обстоятельностью,
Поскольку распорядок и режим в лагере обрели твердые рамки после ликвидации Пахана, а производительность труда заметно возросла, Федякина назначили старостой.
Усаживал бывший полковник соратников — цвет белой армии — в кружок, брал в руки самодельную балалайку, и, подмигнув лихо, драл пальцами струны:
Мы не балуем святых да поблажками! Попросили с неба их кверх тормашками! Ох, пасхальные яички все катаются...И цвет русского воинства дружно рявкал в унисон:
Ох, поповские косички расплета-а-аются!Из лагеря вышел Федякин с осиной талией, каменными мозолями на ладонях и устойчивым, злым рефлексом выживаемости.
Голодный, он третий день болтался по Ростову, дожидаясь поезда на Грозный.
По городу на дутых шинах разъезжали лихачи, парочками ворковали на карнизах зобастые сизари. Весна вступила в свои права. Буханка хлеба и кус масла на рынке были равноценны бриллиантовому кольцу. Увы, кольца у Федякина не было.
Федякин бродил по шумному городу, оглушенный свободой, с легким голодным звоном в голове. Вечером все дороги неизменно приводили его на вокзал. Поезда ходили редко, и потенциальный пассажир настраивался на предстоящую процедуру посадки за неделю.
Проведя ночь без сна мерзейшим образом — на скамейке привокзального скверика, продрогший и злой, Федякин второй час болтался по перрону в ожидании поезда. Был слух — придет.
Вокзал яростно зудел растревоженным шмелиным гнездом. Небритый Федякин, сутулясь, заложив руки в карманы галифе, мерил шагами асфальт позади плотной людской шеренги, огородившей частоколом рельсы. Желаний было немного: поесть, побриться, вымыться. Они жгли конкретно и осязаемо, и Федякин ощущал их как зуд сенной трухи за шиворотом.
Было и еще одно желание. Оно зрело нарывом долгих пять лет и, созрев к этому часу, распухло, не давало дышать. Через какие-то сутки он сможет ступить за ограду своего дома в Притеречной. Увидит разлапистую шелковицу, сруб колодца во дворе, обнимет мать. Сутки — и замкнется круг, по которому он бежал, хрипя и задыхаясь, долгие пятьдесят два года. Через сутки он вернется к истокам, с тем чтобы начать все сначала.
И неизбежность этого, великая, суровая простота грядущего вдруг потрясли его. Сжав рукой горло, он оглядел вокзал сквозь тусклую пелену слез.
Тяжело отдуваясь, в конце перрона показался черный, грудастый паровоз, увенчанный шапкой
Толпа вибрировала тугой, злой пружиной, готовой распрямиться и отбросить Федякина от поезда, от возвращения на круги своя. Горькая ярость вскипела у полковника в груди: за что?!
Черная глыба паровоза втекала в людской коридор. С железным журчанием катились мимо зеленые вагоны. Замедляя бег, грохнули, притиснувшись друг к другу. Встали. Заплескалось у входов людское месиво.
Федякин ткнулся в него как в резину, работая локтями, — отшвырнуло. Испробовал в другом месте — расшиб нос о чью-то голову. Над перроном вспухал остервенелый вой. Федякин затравленно огляделся. Перрон пучился и опадал прибойной волной, разгибаясь о стены вагонов. Над ним взмывали мешки, кошелки, дурным голосом выплеснулся женский крик. В людской пробке у самых ступеней мяли ребра, выворачивали суставы, расплющивали человечью хрупкую плоть о зеленые стены.
Федякин размашистой волчьей трусцой двинулся вдоль поезда. За пыльной мутью окон уже мелькали первые лица. Одно сунулось изнутри к стеклу, смятое судорогой пережитого.
Федякин остановился: ударила в глаза щель между стеклом и рамой окна — стекло было приспущено. Серая, пыльная лента перрона упиралась в стену. Приткнутая к стене, кособоко стояла чугунная урна. Федякин крадучись скользнул к ней, огляделся. Вдоль вагонов колыхались спрессованные спины.
Федякин присел, обнял урну, надрываясь, встал. Постанывая, вихляясь от сумасшедшей тяжести, донес ее до окна, уронил. Урна, глухо ухнув, влипла чугунным дном в асфальт.
Чуя, как натягивается кожа на затылке (не опередили бы, не отбросили!), Федякин скакнул на урну. Подпрыгнул, вклинился пальцами в щель окна, повис. Из-за стекла, носом к носу, выпучились на него чьи-то дурные, ликующие глаза — а я-то уже здесь!
Федякин через силу подтянулся. Цепенея в ожидании боли, бухнул коленом по стеклу. Под ногой хрястнуло, жигануло морозом по спине. Рваная дыра в окне ощетинилась стеклянными клыками. Федякин давил, крушил порыжелым сапогом стекло, вспоротое на колене галифе быстро напитывалось кровью.
Снизу сквозь рев дотек до Федякина невнятный, но грозный вопль:
— Сто-о-ой! Куда?!
Федякин дернул головой, обернулся. Вдоль перрона бежал к нему красноармеец, на ходу передергивая затвор винтовки. Чернел распяленный в крике рот. Полковник сунул сапоги в дыру, изогнулся, рывком забросил тело в окно. На боку, вдоль ребер, полоснула боль. Зажимая порез рукой, прихрамывая, пригибаясь, он метнулся по проходу — подальше от окна, ввинчиваясь в людские пробки по отсекам. Высмотрел свободную верхнюю полку под самым потолком. Забрался, лег на серый бархат пыли, притиснулся к стене, подрагивая от озноба и страха.
Разгоралась резь в боку, жгло колено. Федякин приподнялся на локте, понял — не обойдется. Углядел осколок стекла в колене. Приноровился, подцепил ногтем, выдернул и бросил в угол. Отодрав от подола рубахи длинный лоскут, перевязал рану. Заодно осмотрел бок и успокоился — черкануло длинно, но неглубоко. Прижал локоть к боку и улегся на него — так-то лучше.
Вагон ощутимо, затравленно вздрагивал от ударов и топота. В воздухе густо висел мат, хриплый звериный рык, поднимался к потолку едкий запах пота. Милиционера с винтовкой не было.