Час новолуния
Шрифт:
— Сын боярский... — выкликал своё Подрез, у него, вероятно, имелся заранее подготовленный список, с которым он и сверялся — выговаривал имена будто вычитывал.
Но, зацепившись за Шафрана, тюрьма не успокаивалась и уже не слушала. Тюрьма сотрясалась в языческой пляске: звериные завывания, свист, стук, топот, и кто-то догадался лязгать цепью. Железный грохот, подхваченный по всем подклетам, рассыпался перезвоном и снова усилился. Колодник, прикованный цепью к дубовому чурбану — стулу (прикован он был за кольцо на шее), чурбан свой поднимал и обрушивал на пол — бухал набатный удар, половицы отдавали звенящий звук. Легко воздымая свой неотлучный пень, обросший, как медведь, мужик ронял его вновь и вновь без признаков утомления — барабан половиц покрывал всё, раз за разом равномерный
Раскачиваясь вместе со всеми, мычала Федька, слёзы, восторженные и благодарственные, яростные и жалостливые, свободно катились у неё по щекам. Набатные в лад удары чурбана сотрясали всё её существо до ногтей.
Не зная конца, песня выматывала душу. Она переливалась от бодрости к унынию, и к тоске, и обращалась стоном, который взрывался удалью.
Под слаженное звучание в потолке открылось творило, затопали над головами сидельцев сапоги, и после короткой толкотни по лестнице скатился, жёстко выстукивая ступеньки, человек в узорчатом кафтане — его вбросили сюда в несколько рук, и он посыпался, нигде не задержавшись, катился, пока не свалился весь, целиком на пол и там расшибся, ударился локтем и, подвернувшись, головой.
Но песня, могучий этот кандальный хорал, была выше, чем чувство мести, чем любопытство к сброшенному в тюрьму изменнику. Не занимал сидельцев сейчас никто в отдельности — ни Пётр, ни Лука, ни Степан — никто, тюрьма звонила, стучала, стонала, стенала и пела. Насмешливо и ехидно пищали роговые гребешки — все умолкали, уступая женщинам их тихую, проникновенную часть. И ждали свой час мужики, ватага человек в пять, понемногу начинали они поддерживать гребешки, выстукивая на зубах заливистую дробь. И тогда, не стерпев томления, с отрезвляющим холодным лязгом вступали кандалы. И десятки глоток, начиная разом, уносили эти звуки на баюкающих волнах мычания.
Упавший человек не стонал — озирался. Избитый в кругу, сброшенный вниз и расшибленный, кандальной песней был он ошеломлён окончательно. Подняться не смел и не смел смотреть. Но исполненные превосходства тюремники не замечали его.
И снова открылся потолок, снова цеплялся кто-то за косяки, ему отбили пальцы и спустили вверх ногами. С деревянным перестуком человек скользнул, на полдороги захватил отчаянным рывком балясину перил и так завис, когда со стонущим ударом захлопнулась над ним крышка. Головой вниз, зацепив опору сгибом локтя, он не мог разобраться в своём положении и перекинуться на ноги. Не умел сообразить, как это делается.
Никто не шевельнулся помочь. А первый из сброшенных, что сидел у подножия лестницы, подвинулся, предусмотрительно освобождая место товарищу. Тот и упал, ничего ему не оставалось, как покатиться, пересчитывая ступени. Был он не только без шапки, но без сапог, без кафтана, в изодранной рубахе, местами почернелой,
Наверху же снова залязгали засовы, доносился вой и визг. Борьба шла не столько жестокая, сколько вязкая — скулёж и тявканье — кто-то, изворачиваясь, причитал и бранился невнятной, нечленораздельной бранью. Что поразительно, он отбился, не дал себя сбросить и начал спускаться. Показались сапоги — небольшие, вроде женских, на очень высоких, щегольски изогнутых каблуках.
Вот эти расшитые шелками, приличные девке сапоги и заставили тюремников смолкнуть, созвучие, лад расстроились, всё стихло.
Спускался Шафран.
Рачьи усы обвисли, тёмная припухлость заволокла бровь и щёку, глаз едва проглядывал между веками. Правда, другой, здоровый глаз раскрылся от этого ещё больше, и всё лицо Шафрана перекосилось, приняло выражение лукавого, хотя и однообразного любопытства. Едва ли, однако, это было то чувство, которое испытывал в действительности многоопытный подьячий со справой. Любопытствовать было нечего, слишком хороню подьячий со справой Шафран знал, чем встретят его колодники. На последних ступеньках он остановился, озираясь в смертной тоске. Обозначенный клочковатым волосьем подбородок его подрагивал сам собой.
Могли бы и впрямь убить.
Когда б до того не пели.
Теперь это было невозможно. Начальника судного стола встретили тяжёлым молчанием. Подходили поглазеть — никто словом не задевал, просто смотрели. А Шафран, оробев, мешкал на лестнице. Он прибыл сюда раздетым, в одной не подпоясанной рубашке без ожерелья, видно, содранного.
Народ накапливался и теснился, образуя круг, — такой, как на площади, но поменьше. Неспешно явился тут, выступил из толпы ложечник — обросший по самые ноздри чёрной как смоль бородой цыганистый мужик с тёмным глазам!. Скоморох был в рубахе и в вольно накинутом на плечо кафтане с серебряными галунами. Он протянул руку — Шафран отпрянул. Но ложечник упорно молчал, не опуская подставленной горстью руки. Кто-то в толпе сказал:
— Влазное.
— Как? — глупо переспросил Шафран. Никому не нужно было объяснять, что такое влазное — плата старожилам от новичка. А начальник судного стола Шафран это слово, может, прежде всех тутошних старожилов выучил — да вот же беспомощно потерялся, не умея примерить его на себя.
— Пять копеек денег — влазное, — угрюмо повторили в толпе.
— Нету! — со слезой, сорвавшись голосом, отвечал Шафран. — Всџ оба-ба-ба... — губы зашлёпали, он злобно мотнул головой: — Ничего на мне нет!
— Мы на правёж ставим, коли денег нет! — предупредил скоморох. — Гаврило!
Гаврило, очевидно, исполнял обязанности палача и по внутритюремным делам, он начал пробираться вперёд, да Шафран сообразил быстрее: с трусливой поспешностью уселся на ступеньку и сдёрнул один сапог и другой.
— Что, мужики, примем за влазное? — обратился к народу скоморох, забрав сапоги.
Удивительно, но в тот же час, когда выкуп за благополучное прибытие был от Шафрана получен (точно так же, как взыскали вчера копейки и с Федьки), — в этот миг настроение тюрьмы переломилось и напряжение спало. Один только Шафран не успел понять значение перемены: его признали товарищем, таким же, как любой другой, тюремным сидельцем. Не понимал Шафран счастливого для себя и страшного для себя события и всё озирался в ожидании каких-то особенных, отдельных, нарочно для него предназначенных напастей.
Глава сороковая
Когда человек нагнулся, Федька обомлела. Вооружённый с ног до головы Прохор — за широким казацким поясом торчал тяжеленный пистолет с медным набалдашником на конце рукояти, саблю дополнял не многим меньше её кинжал, — Прохор явился за ней в тюрьму.