Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Но я все-таки вовремя опомнился. Из фрагментов музыкального диалога между Гильгамешем и Энкиду возникла большая симфония{423}. Трубные сигналы, пригрезившиеся мне на мостовой Копенгагена{424}, открывают и то и другое произведение.
Словами не описать, какое изобилие фантастических видений, какие состояния опьянения, какой совокупный опыт работы, вдохновляемой горячей мыслью, могут пробудить во мне записанные нотные строчки. Я растратил свои годы на это не связанное с действительностью воодушевление. Растратил их, предаваясь расчетливым грезам, пытаясь отыскать отблеск далеких гармоний, насвистывая что-то себе под нос или проклиная себя. Порой мне казалось, я слышу те музыкальные громовые раскаты, которыми архангелы — как пряностями — приправляют эпохи. Та музыка, которую записывал я, всегда оказывалась более пресной. Лучшее в ней — абстрактное, едва-едва
Я хотел бы закончить начатое — и чтобы я делал свое дело лучше. Однако никто не может быть другим, чем он есть.
Мне никто по-настоящему не помогал в моем творчестве. Земля под моими ногами не пела вместе со мной. Море передо мной, чьи волны накатывают на песок, дарило лишь путаный звуковой шквал. Мелодии тысяч народных песен не звучали у меня в ушах. Я мог рассчитывать только на себя — как если бы был человеком, живущим в самом начале времен. Неуклюжим дикарем, имеющим под рукой только флейту с пятью тонами. (В Уррланде я однажды лежал на мостках, над водой, и чувствовал гальку на речном дне, крошечных юных лососей, собственные внутренности, ценность моей меланхоличной юности.{425})
Я хочу переписать сюда часть этих непродуктивных, неблагозвучных строк. Они отмечают границу моих возможностей.
Ноты. {426}
И повторяю: я ни в чем не раскаиваюсь. Даже сегодня — когда мои руки более пусты, чем были в дни надежд, — я хочу защищать себя. Потому что у меня есть только одно прибежище: моя жизнь, мои врожденные склонности.
Тутайн же
Дальше следуют несколько страниц, намеренно сделанных совершенно нечитаемыми. Слова были многократно зачеркнуты царапающим пером, а после даже закрашены черными чернилами. —
Я больше не увижу его, даже если бы опустился на дно моря. Я мог бы совершить странствие к Утнапишти{427}, но Тутайна я все равно не увижу. Мне дали увидеть его еще раз, по ту сторону отпущенного ему времени — в последний раз, — чтобы я склонился перед судьбой, признав, что все-таки и благие д'yхи Универсума оказывали мне поддержку. Жалобы, прежде слетавшие с моих губ, были преждевременными. Мне позволили дойти досюда, неся жребий, обусловленный устройством моего организма. Дальше, правда — — никто мне ничего не обещает. Кажется, я вот-вот лопну: ибо я чувствую себя проклятым и все же благословенным.
Бог, будь он персоной, не мог бы разделить свою ответственность с человеком, даже с мыслящим или духовно богатым. Никакое живое существо не ответственно за то, что оно пожирает пищу и само будет пожрано, — как не ответственно и за характер или направление тоски по телесной близости, которая им овладевает. Никакое прегрешение не оправдывает тех страданий, на которые с самого начала обречены наши тела и тела животных, а также наш бессильный дух. Смерть — не воздаяние за грехи. Это конечный пункт телесного старения. Боль и разочарования должны постепенно отлучить нас от жизни. Всякая любовь в поздние годы — унижение нашей души: издевательство над самыми чистыми и красивыми помыслами. Ибо наше тело не станет достойным ответным даром для юноши, даже если тот пожелает быть с нами. Закон суров — но не по нашей вине. Бессмысленно измерять этот злой рок статистикой. Всё равно все, так или иначе, будут убиты.
Айи — — —
И опять вычеркнут целый длинный абзац, однако последнюю фразу в нем все-таки можно разобрать:
— — — — — — — Но, впрочем, я себе говорю: если молодой человек, вполовину моложе меня да к тому же хорошо сложённый, предлагает себя мне, старшему, то — кем бы он ни был — он приносит великий дар, оказывает безграничную милость; и все выдуманные требования в такой миг теряют силу.
Нет никаких сомнений: кто-то — кем бы или чем бы он ни был — сегодня ночью подходил к моей двери.
Я проснулся оттого, что в дверь дома постучали, причем несколько раз. Первые удары едва пробивались сквозь мой сон; но их повторение — я тогда уже проснулся настолько, что воспринимал все: темноту и повизгивание Эли, одеяло и себя самого — очень точно и без сновидческой примеси, — застигло меня навострившим уши и с усиленным сердцебиением. (В остальном снаружи было совершенно тихо. Ни дождя, ни ветра.) Итак, повторилось это выраженное рукой требование: получить возможность войти. Эли — я, когда увидел такое, чуть не заплакал — дрожал в смертельном страхе. Он повизгивал так жалобно… так растерянно, с почти человеческим отчаянием… Мне не хватило мужества открыть дверь. Я просто не смог. Я зажег свечу. Я сказал себе,
Эли уже давно не предпринимает попыток противостоять злому року «плечом к плечу» со мной. В тот момент он только усилил мой страх. А покинул комнату далеко не сразу после того, как шум прекратился. Я же, честно говоря, отважился выглянуть на двор лишь тогда, когда Эли перестал повизгивать.
Я прихватил с собой свечи. Я и керосиновую лампу зажег. Первым делом нужно прогнать тьму. Мужеством я не отличаюсь. Но я все-таки отодвинул дверной засов, постаравшись произвести побольше шума. Я открыл дверь и выставил перед собой, в темноту, свет. Я ничего не увидел. Я особенно и не приглядывался. Я был рад, что могу теперь с чистой совестью снова поспешно закрыть дверь и задвинуть засов. Я опять улегся в постель, но долго не мог заснуть. Оставил лампу зажженной. Самое легкое для меня — предположить, что это был Аякс фон Ухри. Если не он, то кто? Если это был не он, то кто же еще… мог захотеть навестить меня или напугать? Если это был не он, то произошло ли что-то вообще? Может, несмотря на возбуждение собаки, я обманулся? И страх Эли — вызванный тем, что пес в последнее время чувствует себя совершенно бессильным, — в конечном счете стал единственной причиной моего испуга?
Все эти вопросы я задавал себе еще ночью. Сегодня утром я больше такие вопросы не задаю. Потому что обнаружил, всего в пяти или шести метрах от двери, мертвую косулю. Этому прекрасному животному кто-то, четырьмя острыми зубами, перекусил на шее сонные артерии{428}. — Кровь вытекала двумя тонкими струйками. Теперь все прояснилось. Перед моим домом разыгралась драма. Какая-то собака загнала косулю — —
Я не хочу себя обманывать: это был ОН. Однажды за ним уже тянулся след из мертвых животных{429}. И даже если косулю задрал не он, а собака, то стучали-то в мою дверь его кулаки. Мой дух не хочет больше сопротивляться разумным соображениям. ОН наведывался к моей двери. Уверенность в этом делает меня почти спокойным и придает решимости. В эту ночь — правда, неосознанно для меня — что-то в моем настрое изменилось. Я не стал окликать Аякса фон Ухри по имени. Хотя он, в страшный для него момент, просил меня это сделать: если я увижу его, когда он будет претерпевать жуткую трансформацию. Вероятно, из-за своего страха я об этом просто не вспомнил. Да ведь я и не видел Аякса; хотя, может быть, у меня мелькнуло предчувствие чего-то подобного. В такой бессердечной трусости можно усмотреть доказательство моей непорядочности, отсутствия у меня подлинной готовности прийти на помощь. Не исключено, что я мог бы спасти и самого Аякса, и косулю. Но дело в том, что я не хочу, чтобы он — при каких бы то ни было обстоятельствах, — вернулся ко мне. Я даже предпочел бы, чтобы мы с ним никогда больше не встречались. Избежать встречи, правда, вряд ли удастся. А вот то, как я себя вел сегодня ночью, прекрасно согласуется с моим сегодняшним желанием. Наши с Аяксом пути разошлись, и тут уже ничего не исправишь.
(Я до сих пор очень доволен собой: тем, что купил свадебные подарки для будущих молодоженов и сразу послал их в дом, где они живут. Я также доволен, что присовокупил к подаркам конверт с деньгами; сегодня я бы этого уже не сделал. Между прочим, к тому моменту, когда Аякс оказался у меня под дверью, прошлой ночью, он наверняка уже получил деньги. И это делает ситуацию еще более непонятной.)
Косулю я принес в дом. Я с детства люблю косуль. Я всегда очень любил кротких млекопитающих животных, которые питаются травой: зайцев, косуль, оленей, северных оленей, лосей, овец, коров, лошадей. Мертвую косулю я завтра похороню. Я должен считаться с тем, что и мой конец может оказаться столь же внезапным. Я хочу еще сегодня составить завещание{430}. Чтобы обдумать свою последнюю волю, мне хватило немногих минут. Еще вчера я бы считал себя обязанным сделать так, чтобы Аякс фон Ухри получил какой-то выигрыш от моей смерти. Сегодня мне до него нет дела. Конечно, часто бывает непросто распознать друга. Но Аякс мне не друг. В этом я уверен. Я не знаю, каким образом пришла ко мне такая уверенность. Но с сегодняшней ночи или, по крайней мере, с сегодняшнего утра — с тех пор как я определенно не хочу больше, чтобы он вернулся, — мои чувства к нему изменились. Если это вина — то пусть я буду виновным. Я хочу… я сейчас подумал о Тутайне… так вот, Тутайн мне дороже, чем все живое. Я не хочу забывать его соски только потому, что у другого человека соски позолоченные — и они подобны Тутайновым, или похожи на них, или совсем не похожи… но зато живые, живые и более юные… — Если у меня и есть прямые наследники, то я их не знаю. Николай — мой сын; очень может быть, что он мой сын; но сам он об этом не подозревает. Узнай он такое, он бы только расстроился. Если я стану ему навязываться — так сказать, посмертно, — это будет очевидным оскорблением оказанного мне доверия; получится, будто в свои последние часы я показал, что на меня нельзя положиться, — что я никудышный помощник для конокрада.