Частные уроки. Любвеобильный роман
Шрифт:
«Так я скажу Сергею о вашем решении?»
«Отчего же?.. Я и сама скажу. Я ему ничего другого и не говорила».
«Сейчас главное ему не помешать».
«Ну, конечно. Какая наука, если сразу жена, дети! Гении, какого ни возьми: как жена, дети — одни проблемы...»
Дождь между тем кончился. За широким, во всю стену окном ярко светило солнце. Посетителей в кафе сразу прибавилось. «Вам в какую сторону?» — заторопилась Сережина мама. «Я еще посижу немного». Жанна видела, как Сережина мама прямой походкой балерины прошла по улице мимо окна. За соседним столиком девочка жадно припала перемазанным ртом к стакану с красной газировкой. «Погуляю напоследок!» — решила Жанна. Она, похоже, и вправду верила в эту минуту, что письмо отправлено и, может быть, ответ уже получен, — когда еще придется сидеть в этом манящем заведении, из окон которого видна темная кирпичная кладка кремлевских стен и башен. Куранты на Спасской башне прозвонили торжественное вступление и следом сиротливо отмерили один удар. «Еще двести граммов, — попросила Жанна официантку. — Одного крем-брюле, пожалуйста».
«...Ах, как хорошо, когда темно!.. На ощупь всё ближе... А потом можно вдруг взять и заснуть. Проснешься, а ты тут. Вот твоя рука, вот плечо. Ау, Сереженька,
«Я два года один не осилю. Брошу всё и — к тебе».
«Осилишь, Сереженька, осилишь. Два года быстро пролетят. Да я и приезжать буду, на каникулы, в отпуск. Я с комендантшей договорюсь — она мне всегда койку выделит. Ты только не тяни, не старайся соединить фонограф с лампочкой накаливания. Это так Жорка Р. про тебя говорит. Ты сперва только фонограф — а потом уже и лампочку».
«Эдисону, чтобы лампочку изобрел, жена каждый день выдавала кружку молока и яблочный пирог, пай. А кто меня будет пирогами кормить?»
«Мама накормит. И молочка принесет».
«Мама устала, — сказал Сережа. — Ты заметила, какие у нее глаза усталые?»
Сережина мама снова стала выходить в ночную смену. Волю нам дает напоследок, понимала Жанна. Когда она переступала порог Сережиного дома, «теремок» встречал ее холодным дыханием ожидаемого крушения. Но очень уж хорошо было с Сережкой, вдвоем, в темноте.
«Приеду, распишемся, комнату снимем. А пока денег накоплю. Там, у нас, на Востоке, зарплата повышенная. Частные уроки давать буду. Я и теперь откладываю».
«Ученик-то твой как? Поумнел?»
«Натаскиваю понемногу...»
Глава двадцать пятая. Сейчас и два года спустя
За последнее время отец сильно постарел. Его седые волосы стали тонкими и легкими. Читая, он часто поднимал глаза от книги и, заложив пальцем страницу, долго смотрел куда-то перед собой, куда другим не дано было заглянуть. Я осторожно подходил к нему и целовал его, чувствуя губами беззащитную тонкоту его пульсирующего жилкой виска. Он улыбался, точно пойманный на чем-то, что хотел бы скрыть, и пересказывал какую-нибудь вычитанную в книге мысль, которая, следовало предположить, и побудила его задуматься. Мать взялась пересматривать свои записные книжки, куда годами, хотя и не систематически, а по наитию, заносила впечатления об увиденном, пережитом и прочитанном, что-то в них густо зачеркивала чернилами, некоторые страницы вырывала вовсе. Особую ее заботу составляли бережно хранимые письма. Раньше отец часто ездил в командировки, между ними была договоренность: если расстаются, писать друг другу ежедневно. Отец пожимал плечами: даже в трудные тридцатые годы, когда каждое запечатленное на бумаге слово могло грозить бедой, мать не устраивала таких ревизий. Она отвечала, что не страшится запретного, но не хочет оставить на расхищение чужим глазам заветное (на этот счет у нее имелись какие-то французские стихи). «Если бы Пушкин успел последовать твоему примеру, — смеялся отец, — мы бы многого о нем не узнали». (Незадолго перед тем торжественно праздновался Пушкинский юбилей.) «Вряд ли он, бедный, желал, чтобы мы узнали то, что узнали», — сказала мать и разорвала очередной листок.
Томительное предчувствие неизбежного расставания сгустилось в воздухе нашего дома. Никакой заявки с предполагаемого места будущей работы я так и не получил. Впрочем, как объяснила нам, иронически прищурясь, Наталья Львовна, наличие заявки еще не повод для комиссии по распределению удовлетворить ее: комиссия, как правило, имеет собственные соображения относительно судьбы каждого из выпускников. Я не боялся распределения. Тоскливое нежелание разлуки с домом, с Москвой соседствовало в моей душе со стремлением к чему-то совсем новому, неведомому, нежданному: если ехать, то не в какой-нибудь провинциальный среднеполосный гарнизон, а туда, где сама география (наивно казалось мне) предполагает необыкновенность жизни, — на Камчатку, на Памир, в пустыню Каракум; я не предполагал всей мудрости детских стихов о человеке, отправившемся путешествовать в отцепленном вагоне: где ни проснется, он всё равно в Ленинграде. Рано утром, еще не одеваясь, я лез в почтовый ящик за газетой (почтовые ящики размещались тогда не в нижнем помещении подъезда, а на двери каждой квартиры, — бедолаги почтальоны ни свет ни заря истаптывали снизу доверху лестницы отведенных им для обслуживания домов) — отец любил развернуть газету за утренним чаем. Он сдержанно, хотя и с интересом, воспринимал даже самые жгучие новости: нечто существенное было им давно обдумано и уяснено, — то, что произошло сегодня, даже самое необыкновенное, так или иначе укладывалось еще одной подробностью в созданную его раздумьями и воображением картину целого. «Странно бороться с псевдонимами в стране, где ничто не носит своего подлинного имени, даже сама страна и ее руководители», — он отложил газету, обозначив этим, что главное в нынешнем номере схвачено им и перерабатывается. «Может быть, тебе и в самом деле попроситься на Памир», — повернулся он ко мне (я не понял, шутит он или говорит всерьез). Рука у матери задрожала, она быстро поставила чашку на блюдечко: «В этом, конечно, много романтики, но, ты полагаешь, он найдет там что-либо подобающее?» Отец улыбнулся едва заметно: «Ну, по крайней мере, с Памира видно далеко».
Незадолго до распределения (оставались считанные дни) я извлек из почтового ящика вместе с газетой листок серой, почти оберточной бумаги с лиловым штампом на нем и вписанными писарской рукой несколькими словами. Это была повестка из военкомата. Все мы, лица мужского пола, на протяжении лучших, зрелых десятилетий мужской жизни пребывали в постоянном, временами осознанном, временами притаившемся в каком-то подспудном ящичке памяти, но непременно обжигающем ожидании этого клочка бумаги, почему-то всегда неприглядно грязного цвета, и штамп всегда расползшийся, и чернила расплывшиеся, точно писарь, вписывая ваше имя, орошал листок слезами. Что бы ни значилось в этом листке, что бы он ни предвещал, он по самой своей заданности, надолго ли или накоротко (пусть на несколько часов всего), вырывал вас из привычно устроенного пространства и времени обитания, навязывая вам нечто нежеланное, чуждое вашему естеству, поскольку армейская служба знает лишь крайности и может быть либо добровольной, либо принудительной, то есть противной вашей
Майор и на этот раз был тот же самый, примечательно не военный на вид.
Он туда и обратно полистал мой военный билет, словно предполагал, но не сумел найти в нем что-то нужное, поинтересовался, скоро ли я окончу институт, что предполагаю делать дальше. Я понимал, что должен держать с ним ухо востро, но он своим добродушным, даже, более того, уютным видом располагал к откровенности. Я чувствовал, что у меня недостанет душевных сил долго тянуть в неведении, да и стремление загодя проведать будущее, как правило, побеждает в нас благоразумную сдержанность.
«Что, призвать меня хотите?» — спросил я без обиняков.
«Уж как повезет, — майор протянул мне мой военный билет. — Может, повезет, не призовем, а, может, повезет, призовем, это сейчас никому неизвестно».
«Что неизвестно?» — я запнулся мыслями в недоумении.
«А то и неизвестно, в каком случае повезет. Я вот в тридцать седьмом агрономический окончил, самое мирное дело; только расположился поработать — мобилизация: через двадцать четыре часа на сборный пункт с вещами. Так горевал, думал, пропала жизнь. А война началась, как хорошо, что на месте: всех знаю, и меня все знают, и знаю, что делать. Войну надо встречать в части, а из дома да прямо на фронт — беда!»
«Так вы что думаете — скоро война?»
«Война всегда скоро. Другое дело, что иногда ее долго нет».
Майор приказал мне быть вечером на лекции для военнообязанных. Читал лекцию сам майор в клубе чулочной фабрики. Фабрика располагалась недалеко от моего дома, в переулке. За ярко освещенными фабричными окнами громко — так, что слышно было на улице, — стрекотали вязальные станки, перемещались женщины-работницы, которые с улицы казались привлекательно красивыми. В сумрачном клубном зале дремали собравшиеся после работы военнообязанные. Майор говорил, что воевать им придется уже по-новому, в условиях ядерной войны. Зал оживился, когда стали показывать учебный фильм: атака с применением атомного оружия. Взрыв бомбы в фильме заснят не был, но предполагалось, что он произведен. На поле боя от живой силы противника не осталось и следа, лишь кое-где мертвыми тушами тяжело припали к земле выведенные из строя танки и орудия. Наши солдаты, то есть мы завтрашние, с криком ура перебегали опустошенное взрывом поле. Наши боевые машины шустро форсировали водные рубежи. Минута-другая, и наши части праздновали победу: пехотинцы, быстро расставив подпорки и протянув бельевые веревки, развесили на них обмундирование и веничками весело выбивали из него радиоактивную пыль, танкисты водой из реки окатывали гусеницы своих машин. Еще несколько минут, и наша армия бодро двинулась дальше, на Запад.
Знакомый врач научил отца для поддержания бодрости пить к вечеру рюмку коньяка и закусывать ломтиком лимона, обсыпанным смесью сахарного песка и молотого кофе. Коньяк в ту пору был недорогой. Лучшим считался армянский, три звездочки.
Отец сказал:
«Твой майор по существу прав: нам кажется, что жизнь идет неправильно, когда идет не так, как мы хотим».
«Никто не знает, как должна идти жизнь. У всякого свои соображения на этот счет, — возразила мать, не поднимая глаз от старых писем, лежавших перед ней на столе. — Человек чувствует себя счастливым или несчастным и не раздумывает о том, правильно ли идет жизнь».