Че-Ка
Шрифт:
— Что же, револьвер при Вас — ответил Шпаковский — можете привести в исполнение Вашу угрозу здесь же, если желаете быть палачом.
Когда на вопрос о моей партийной принадлежности, я ответил, что я член партии соц. — рев., Миндлин спросил — Правый или левый?
— Ага! Савинковец! — потирая руки с загоревшимися глазами воскликнул Миндлин.
Я заметил ему, что человек, читающий газеты, должен знать, что Б. В. Савинков исключен из партии с.-р. летом 1917 года, т. е. еще год тому назад. Хотя это заявление было для Миндлина явной «новостью», к которой он отнесся недоверчиво, однако, он должен был понять, что причислять меня к савинковцам трудно и откровенно сказал: — Значит, Вы черновец.
— А скажите, кого бы вы хотели «притащить» (его буквальное выражение) в Россию
На этот классический вопрос я ответил, что «для устройства наших дел» не считаю нужным «притаскивать» ни тех, ни других. «К вопросу об ориентации относится отрицательно» формулировал Миндлин в протоколе. Должен заметить, что несмотря на эту формулировку Миндлина безусловно приходится причислить к числу наиболее грамотных следователей Ч. К. Доказательством чего может служить следующий диалог, между мной и дежурным следователем МЧК, произошедшим на официальном допросе при одном из следующих моих арестов.
— Вы — партийный?
— Я член партии социалистов-революционеров.
— Что такое? Какой партии??
— Партии социалистов-революционеров.
— Ничего не понимаю — заявил следователь. — Что это за партия? Да Вы меньшевик, что ли?
— Правых эсеров знаете? — просил я, поняв, с кем имею дело.
— А, ну вот это другое дело, так бы и говорили — сияя, что наконец понял, торжествовал следователь.
Протокол допроса члена ЦКРСДРП Р. А. Абрамовича состоит из краткой записки: «В виду оскорбления по моему адресу со стороны следователя Миндлина, от показаний отказываюсь — Р. Абрамович.
Положение наше было очевидно настолько критическим, что центральные комитеты социалистических партий, были вынуждены обратиться ко всем социалистическим партиям Европы, требуя немедленного вмешательства «для предотвращения неизбежной расправы», как было сказано в их телеграмме.
——
Покушение на Ленина и дикая вакханалия «красного террора».
В тюрьму приехал большевик Рязанов, хлопотавший об освобождении на его поруки некоторых из участников нашего совещания, большинство которых он хорошо знал по работе в профессиональном движении.
Рязанов просил нас не волноваться о своей судьбе, так как уже сегодня всю ночь в тюрьме дежурила «специальная комиссия Трибунала» для предотвращения возможных случайностей. Это было, конечно, утешительно.
— Мы с трудом удерживаем — говорил Рязанов — настроение масс, рвущихся в тюрьму для расправы с социал-предателями. — От товарищей с воли мы знали, конечно, о подлинном «настроении масс», но разве трудно было инсценировать «народный гнев»?
{80}Помню, в один из этих дней нас повели в баню. Я встретил там питерского рабочего Григория Пинаевского, выданного провокатором и обвинявшегося в работе в П. С.-Р.
Пользуясь случаем, мы остановились и стали разговаривать.
Он уверенно говорил о возможности расстрела…
Через несколько часов в мою одиночку зашел наш политический староста С.-Д. А. Трояновский, разносивший по камерам полученные с воли продукты.
— Не знаете, в чем обвиняется Пинаевский? — взволнованно спросил меня Трояновский. — Дело в том, что его только что увезли на автомобиле с офицерами и «белогвардейцами».
Позднее мы узнали, что Пинаевского продержали несколько дней в Ч. К. и расстреляли. Это был единственный эсэр, расстрелянный в Москве в «ленинские дни», но зато сколько было не эсэров…
***
Между тем наступила осень, надвигалась зима. Памятная москвичам зима 1918–1919 года, когда хозяйственная разруха с каждым днем все больше и больше ударяла по обывательской жизни. Зима, прошедшая под знаком голода и холода.
Неимоверно тяжело отразилась разруха и на тюрьме. Сносное в течении лета, питание стало теперь ужасным. Давали в среднем 3/4 скверного «московского» хлеба в день (но были дни, когда давали по четверть фунта) и это, собственно говоря, все.
Так как нельзя же считать за питание дававшегося два раз в день супа, состоявшего из теплой, грязной воды и плавающей в ней одной или двух картофелин, не только не
Те же, кто вовсе не получали передач, оказались в положении совершенно трагическом. Я знаю случай смерти на почве истощения в одной из одиночек казачьего полковника, который, однако, пользовался поддержкой политического Красного Креста.
Положение уголовных было еще более тягостным. Но затрудняюсь сказать, что доставляло больше страдания: постоянное чувство голода или наступившие холода. В ноябре начали чинить отопление, но торопиться с этим было не к чему, ибо заготовленные для тюрьмы дрова были еще только на одном из вокзалов, а в тюрьме не было лошади, чтобы их перевести. Товарищи, которым пришлось перезимовать в Таганке всю эту кошмарную зиму, передавали мне, что топили недурно, но топить начали в марте. Я вышел в конце ноября и до сих пор помню гнетущее чувство холода, особенно тяжело переживаемого голодным человеком, запертым вдобавок в одиночку.
Писать нельзя — стынут руки. С утра одеваешься весь день в шубу и шапку и до вечера меряешь свою камеру: пять шагов вперед и пять шагов назад. Единственное средство согреться — это раздеться, лечь в постель укутаться одеялом, сверху положить на себя все, что только есть теплого в камере. Частая нехватка кипятку — то нет дров, то испортился кипятильник — дополняла картину.
Ясно, что в таких условиях не могли не развиться эпидемии. Неизменный бич большевистской России — сыпной тиф, кстати сказать, кроме того называющийся в медицинских учебниках — голодным или тюремным — одержал свои первые победы в Таганке. Это было что-то поистине кошмарное. Достаточно сказать, что в течение зимы переболели, не говоря уже о заключенных, весь надзор почти без исключений. То и дело из одиночек за ноги вытаскивались трупы.
И если летом тюремная жизнь прошла под знаком смерти, косившей своих жертв именем «Красного террора», то зимой, когда число расстрелов временно сократилось, жизнь тюрьмы продолжала все же идти под тем же знаком смерти. Только теперь смерть собирала свою жатву именем голода и мора.
Еще до наступления сыпняка смертность заключенных достигла внушительных размеров на почве голода и холода. Больницы в Таганке тогда еще не было.
Единственная Московская тюремная больница, находящаяся рядом с Бутырской Тюрьмой, обслуживала все московские места заключения. Когда в Таганке заболевал заключенный, то звонили по телефону в Бутырскую больницу и требовали перевозочных средств и конвоя. Добиться этой присылки ранее истечения одной, а по большей части двух недель, таганскому медицинскому персоналу никогда не удавалось. А пока что больной (если он заболевал в общей камере) переводился в одиночку и в ожидании больничного конвоя выздоравливал или умирал. Первые случаи были, как исключения, вторые — как правило.