Чебурашка
Шрифт:
Я поднимаюсь на пятый этаж и давлю на звонок.
— Кто? — раздаётся через некоторое время тонкий испуганный голос.
— Это я, Артём…
Наступает пауза. Потом дверь приоткрывается на длину цепочки. В проёме возникает дядюшкин глаз.
— Один? — спрашивает он.
— Один.
— Чего хотел?
— Просто проведать, узнать, как дела…
Дверь прикрывается, а потом распахивается, и я вижу дядю Гришу в махровом халате.
— Я с гостинцами, — говорю я. — Держите. Ой, осторожно, там пирожные.
— А это что?
— Это?
Дядька закрывает дверь и мы проходим в комнату. Квартира точно такая же, как у бабушки, стандартная однушка в хрущёвке, только у дяди она похожа на склад. Мебель, ящики, коробки, книги, пишущая машинка, ещё одна пишущая машинка.
— Садись.
Мы усаживаемся на диван и он придвигает небольшой журнальный столик на тонких металлических ножках.
— Публикуете что-нибудь? — спрашиваю я.
— Нет, — качает он головой. — Там одни бандиты. Мафия. Делят бабки между собой. Надо унижаться, в грязи ползать. А раз вы так со мной…
Речь об областном отделении Союза писателей. С него всегда начинаем. Дядюшка писатель, правда после того, как отсидел за мошенничество, печатать его перестали и из творческого союза попёрли. Тут, правда, есть варианты, и рассказывается история всегда по-разному, так что попёрли или нет, точно неизвестно.
А мошенничество заключалось в подделке каких-то документов, то ли финансовых, то ли обеспечивающих тираж дядюшкиных произведений. Тема больная, поэтому спрашивать нельзя, если не желаешь быть спущенным с лестницы.
— А раз вы так, то и я так же. Я у них единственную рабочую машинку забрал. Пусть теперь перьями гусиными свои формуляры заполняют и протоколы собраний ведут.
Дядя Гриша начинает смеяться. Смех у него особенный, тоненький, сиплый и заразительный. Рассмеявшись, он долго не может остановиться и делается совершенно красным.
— Зачем? — не устояв и засмеявшись вслед за ним, спрашиваю я. — Зачем машинку?
— А-а-а! — поднимает он палец. — Это же я им её принёс сто лет назад. Они уже забыли. Пусть покрутятся теперь! Они новую машинку уже два года ждут.
Он снова начинает хохотать. Халат расходится, открывая старую заношенную футболку и трикушки с вытянутыми коленями. Он помятый, небритый и обросший. Не ждал гостей, а так бы подстригся. Правда, в парикмахерскую он не ходит, стрижёт себя сам, под горшок.
— Глаза у вас уставшие, — киваю я, но он не обращает на мою реплику внимания.
— А соседка у меня, — понижает он голос, — стукачка. Подойдёт и стоит у двери, прислушивается. Слушает, слушает, а я в глазок наблюдаю. А потом как закричу: «Кто там?!»
Он изображает как кричит и снова начинает хохотать и, прерывая сам себя, хлопает меня по руке, передразнивает соседку, изображая её испуг: «А-а-а!»
— Она, — быстро говорит он, переходя на шёпот и облизывая пересохшие губы, — наводчица, стукачка, курва блатная. Я её старую суку насквозь вижу. Сдать меня хочет уркам. То горгаз, то почта приходят. Я никогда не открываю. Никогда. Урки тут прямо вьются
Эта тема тоже входит в обязательную программу. Дядюшка поднимается и уходит на кухню, ставит чайник и возвращается через пару минут двумя кружками чая и пирожными. Я рассказываю ему эпопею с кроссовками.
— Суки, волки позорные! — качает он головой, слушая о моих сегодняшних приключениях. — Здесь кругом бандиты, гиблые места, сюда ещё при царе-горохе ссылали лихих людишек, и коммуняки то же самое делали, а потом выезжать не разрешали после отсидки. Но ты правильно, правильно, надо первым бить, главное жизнь сохранить. Стой-ка, я тебе сейчас дам кое-что…
Он подходит к шкафу и долго роется, а потом возвращается и кладёт передо мной на столик выкидной нож.
— Это мне один бывший зек сделал, — говорит он. — Бери, носи с собой. Если что, сразу в брюхо бей и прокрути ещё несколько раз. Там пружина — зверь. Попробуй.
Я щёлкаю кнопкой выпуская, а потом складывая лезвие. Пружина действительно зверь, да и нож красивый, опасный, но не буду же я с ним по городу ходить. Впрочем, оказываться нельзя.
Потом начинается часть программы, которую нужно просто вытерпеть…
— А бате твоему я за всю жизнь слова плохого не сказал. И матери не стучал, как он там на заводе своём с бабами бардачит, да сколько ворует. А он меня сдал блатным.
Враньё всё, бред и дикие писательские фантазии.
— Но ничего, я зла не держу, просто ты всё знать должен, всё знать, — кивает он, — и плохое и хорошее. А брать только хорошее. Ты пишешь?
— Ну… так… пока времени не было… Контрольные…
— Пиши, надо писать! Каждый день, хотя бы страницу. У меня столько материалов, наработок, я тебе всё отдам, я уже Лёву переплюнул!
Лёва — это Толстой Лев Николаевич. Он снова заливается сиплым смехом.
— Когда меня спрашивают, что вы читаете, — выдаёт он сквозь смех тоненьким голосом и быстрым жестом вытирает губы рукой, — я говорю, перечитываю своё собрание сочинений!
Мы оба смеёмся.
— Они суки меня не печатают, — становится он настойчивым и назидательным. — А ты молодой и талантливый. Я всё тебе оставлю и квартиру и машину. А вот тут у меня книги редкие. Когда умру, заберёшь. Пушкин, девятьсот третьего года. Гоголь. Ты, главное, не по девкам бегай, а пиши. Девки никуда не денутся, будут хрусты, будут и девки. Тебе надо в Москву поступать, в горьковский. Ты рецензию от них получил?
— Нет ещё, — качаю я головой, припоминая, что я ничего, кажется, и не посылал, чтобы что-то получить.
— Да ты что! Бандиты! Но ничего, я Жаворонкову позвоню, чтобы он разобрался…
И всё в таком духе. Посидев с полчасика, я ухожу.
— Дядя Гриша, вы нормально питаетесь? Готовите себе? Может, вам приходить варить что-нибудь?
Он отказывается, но, наверное, буду приходить. В качестве епитимьи. Он хороший, на самом деле, со странностями, конечно, ну а я не выдержал… Он ведь меня достал в моём будущем.