Чего не было и что было
Шрифт:
Но чтобы достойно принять ответственность, надо понимать и себя, свое положение, и то, за что отвечаешь. Понимает ли себя эмиграция? Понимает ли, что такое культура? Где она? В ком она?
Русская культура — не Пушкин, не Чаадаев, не декабристы, не западники, не славянофилы, не литература, не философия… она все это вместе, все эти (и еще многие другие) вместе: она в Пушкине — и в декабристах; в Белинском — и Вл. Соловьеве; в Герцене — и в Аксакове; в реформах Александра II — и в раскольничьем сыне Егоре Сазонове; в Петре (особенно Петре!) — и начале февральской революции; она и в Чаадаеве — и в святителе Гермогене… Она — некая цельность, струна, свитая из множества нитей, которые тянутся отовсюду, от всех сторон жизни. Если
Можно ли убить народ, совсем прекратить его дыханье? Нет; но прекращать, на время, это дыханье, делать его редким, затрудненным, и даже — если перейдена мера — как бы незаметным, — можно. Тогда прекращается и культура. Для дыханья нужна мера свободы.
Культура — дух свободы, и только свободы. Культура лишь там, где был свободный вздох, где дыханье прорвалось, хотя бы вопреки противодействующей силе, т. е. где была над ней победа.
В цельном, едином, образе русской культуры, — если мы именно в цельности возьмем его, — нет больших и маленьких людей (как нет и мертвых: все живые). Каждый свободный вздох входит в нее необходимой и неотъемлемой частью, живет, пока жива она. Мертвая сила отпадает — остается то, что ее победило. И вся история русской культуры, история борьбы Двух сил, — есть цепь победы свободного дыханья.
Но вот — наше время. Никогда еще не было в России (да и в Другой стране) такого разрастания мертвой силы; такой чудо-вищной мертвой руки, сдавившей горло народа. Мера перейдена. И дыханье прекратилось (или почти прекратилось).
…Беспамятство, как Атлас, давит душу…Беспамятство? Не есть ли основа, корень, суть культуры, проходящей сквозь ряды поколений, — память? И враги, лишившие Россию свободного дыхания, стремятся уничтожить в народе и память, корни культуры.
Нам в прошлом ничего не жалко! —возглашает один советский поэт, а другой прибавляет:
Довольно повозились с покойницей, Наконец-то ее угробили…Торжество преждевременное. Конечно, стоило бы вырастить 3–4 поколения беспамятных, чтобы культуре пришла смерть. Но, к счастью, это невозможно.
Как бы то ни было мы с полным правом можем повторить: русская культура в опасности. И если мы, здесь, — не случайное собрание беженцев, а действительные эмигранты, мы должны сознать наш долг и перед культурой нашей, и перед Россией. Всякий смысл в том, что люди, — целый народ по количеству, — никогда не знавшие совершенно свободного дыханья, очутились в условиях свободы и могут свободе учиться. Едва умеющие плавать — они сразу брошены в воду. Не для того ли брошены, чтобы уметь?
Громадная работа лежит перед эмиграцией. И работа патриотическая. Были ли мы когда-нибудь настоящими патриотами? До сих пор есть между нами склонные к лжепатриотизму, не далеко ушедшему от своего рода шкурничества. Что мол, мне, я хочу России, я хочу на ее травке поваляться, а какая она — не наше дело.
Это надо забыть. Настоящий патриотизм бескорыстен. Он требует отказа от себя. Мы никогда не увидим России? В чужую землю нас зароют? Пускай, но пока не зарыли — будем делать наше дело, то, которое нам предназначено, которое именно мы только и можем делать сейчас, ибо только у нас, лишенных земли, — есть свобода. И не для себя будем стараться сохранять и приумножать ценности родной земли, — а для нее.
Великая ценность — культура, — вся соткана из свободных веяний духа. Дух дышит, где хочет. Россия не забыта; но если его дыханье там для нас еще не приметно — от своего дела отказываться нельзя. Пусть боязливые занимаются вопросом, — что лучше, земля без
В одном общем деле — нет малых, нет великих. Лишь бы отдавал каждый всю силу. Лишь бы твердо знал, что на каждые, данные ему, «два таланта» он должен возвратить другие дела.
Но это — нужно; иначе как «войти ему в радость», когда наступит день восстания? А день наступит: ибо Россия «не умерла, но спит».
О Н. В. ЧАЙКОВСКОМ
Моей речи, произнесенной 7 мая, в Париже, на собрании в память Н. В. Чайковского, я предпосылаю несколько слов. Они касаются и самого собрания, и статьи Д. Философова «Своеобразная богобоязнь». Статья эта, по существу очень справедливая, — в отношении к данному собранию не совсем точна. Это и неудивительно: автор берет собрание по газетным отчетам, которые все поверхностны, сбиты, и сути речей нисколько не передают.
Конечно, старая, традиционная, архаическая «богобоязнь» еще жива. Еще сказывается наше «демократическое» воспитание. А воспитание, для среднего человека, сильнее всяких последующих переживаний и событий. Всю жизнь повторять, что «религия — реакция», — недюжинная душевная сила нужна, чтобы вдруг приняться за серьезный пересмотр этого положения. Чаще встречаются люди (и теперь особенно часто), которые обладают просто запасом гражданского мужества; такой, очень искренний, человек, оставляя положение не пересмотренным, все-таки идет к религии, «хотя она и реакция». Я, по совести, не знаю, как отнестись к этому явлению. Уж не лучше ли старый атеизм и слепая богобоязнь? Ибо идти к религии, принимать религию, как «реакцию», — значит и действительно найти в ней реакцию. Найти настоящую «религию-реакцию».
Было бы несправедливо, однако, не отметить и некоторый общий сдвиг в нашей демократической интеллигенции. Слово «религия» уже не звучит таким безоговорочным «жупелом», как звучала раньше. Богобоязнь, прежде гордая и обязательная, ныне сделалась стыдлива. Является сознание, что она… не совсем «культурна». И если кое-кто скрывает эту богобоязнь из нового страха — прослыть «некультурным», другие, действительно культурные люди, не становясь религиозными, к позиции религиозной свое отношение изменили. Таков, например, П. Н. Милюков, который даже печатно отказывался от положения: «религия — реакция».
Но традиция дает себя знать тем, что в области религии представители нашей интеллигенции остаются крайне неосведомленными, и в тех случаях, когда им с этой областью приходится сталкиваться (а случаи учащаются), — неосведомленность ведет иногда к примитивным недоразумениям.
Нечто вроде такого недоразумения вышло и на поминках Н. В. Чайковского. Оно прошло незамеченным и в газетных отчетах не отразилось, а между тем значения не лишено.
Обойти молчанием область религии, говоря о Чайковском, было невозможно. Упомянуть о «вере» этого заслуженного народника и революционера, как о «старческой блажи», П. Н. Милюков, конечно, не мог (да и никто этого не говорил, а Милюков, ручаюсь, так и не думал). Но в своей речи он, касаясь, со всей осторожностью, данной стороны, подчеркнул, однако, любовь Чайковского к жизни, к реальности, к материи, из чего, к нашему удивлению, вывел, что «потустороннее его не интересовало». Если бы так, то Чайковского, очевидно, нельзя было бы и назвать «религиозным» человеком; какая уж религия при полном равнодушии к потустороннему? Но тут повинен общий интеллигентский взгляд на религию: она во всяком случае нечто такое, что непременно отрывает от земных интересов, от земной любви, отрицает материю и плоть мира, все «посюстороннее» во имя «потустороннего». А так как Чайковский, действительно, жил и горел любовью к земному миру, к людям, — то не следует ли из этого, что «потусторонним» он не интересовался?