Чего же ты хочешь?
Шрифт:
– Но это бы надо быстро, очень быстро.
– Приходите завтра вечером. Вы с какой нынче валюткой прибыли – с долларами, с фунтами, марками? Впрочем, это все равно. Притащите из валютного магазина парочку бутылок джина да парочку виски. Крабов там каких-нибудь, икорки. Посидим завтра, и я надеюсь вам уже продемонстрировать тогда проектец взволнованного, отнюдь не злопыхательского письмеца, этакого с болью в сердце за великое общее дело. – Жанна Матвеевна нагнулась, пошарила рукой под столиком, вытащила из-под него полупорожнюю квадратную бутылку лондонского джина «Биф итер» с яркой наклейкой и проколотую в двух местах на крышке жестянку с лимонным соком. – Тоника нет, приходится разбавлять этой кислятиной. А что делать? Давайте по стопочке, по самой единой, за благополучное исполнение нашего начинания.
Она налила не в слишком чистые стопки, Порции Браун было противно пить в такой обстановке, но все же она пригубила из поданной ей стопки. А Жанночка свою ахнула одним духом.
– Обожаю джин! Недаром в Англии его называют «маминым разорением». Я понимаю английских
Хмель ее взял быстро.
– Мисс Порция! – Она хлопнула гостью по выставленному из-под короткой юбки колену.– Мы друг друга знаем и понимаем. Но все-таки, думается, вы не слишком верно судите обо мне. То, что я делаю, требует громадных знаний и порядочного-таки интеллекта. Это не стряпня. И училась и учусь я не на заурядном материале. – Она протянула руку к груде книг, сваленных возле ее кресла, взяла одну, раскрыла на бумажной закладке. – Послушайте, пожалуйста: «Вчера был на собрании „среды“. Много было „молодых“. Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений…» И так далее. Давайте разберем прочитанное. Надо полагать, помянутый здесь Маяковский вел себя, как все, но высказывался с обычной для него убежденностью, то есть Маяковский был Маяковским. А смотрите, как тонко сделано! «В общем, довольно пристойно». В этом многое скрыто. Обычно о человеке так говорить не станут. А если говорят, то это означает, что он уже на подозрении: дескать, мог вести себя и непристойно, он такой, но вот почему-то в данном случае вел себя ничего, терпимо. «Хотя» – смотрите! – «хотя» «с какой-то хамской независимостью». Просто сказать с «хамской независимостью» пишущий не может, потому что это будет чересчур неверным. А вот добавка с «какой-то» все меняет. Есть независимость, свойственная Маяковскому. Ее можно назвать «какой-то», а тогда и «хамская» проскочит. А прямота, знаменитая прямота Маяковского – она же далеко, очень далеко не всем была свойственна и доступна в литературном мирке того времени, ей завидовали и за эту свою зависть не терпели его. И вот вам – «стоеросовая». А почему? И что это значит? Чем обычная прямота отличается от стоеросовой? А в итоге такого описания перед вами весьма непривлекательный образ. «Ну и Маяковский!» – скажут прочитавшие это. А если и не скажут, то на сознание, помимо воли, отложится такой вот контур: в общем, довольно пристойно, но хамовато и стоеросово.
– Что это за книга? – спросила Порция Браун.
– Она вам известна, дорогая. «Окаянные дни» господина Бунина. Запись от пятого февраля восемнадцатого года. – Жанночка полистала странички. – А вот вам от второго марта: «Новая литературная новость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то „музыкальная табакерка“ – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал „Гаврилиаду“, произнося все, что заменено многоточиями, полностью».– Тоже, как видите, очень ловко. Сажаются Алексей Толстой и Валерий Брюсов, очень неугодные и неприятные автору записи за несколько иное, чем у него, отношение к революции, сажаются среди такой вот компании. Толстой назван при этом «Алешкой», после имени Брюсова идет обобщающее его с какой-то шушерой «и так далее» – и в итоге этих неприятий автора на неприятных ему людях уже налет чего-то явно порочного. А еще и «Гаврилиада» полностью, без многоточий! Страховочное словцо «говорят» проскочит незамеченно. Человек и не читал никакой «Гаврилиады», да получится, что читал. Вот работа классика, увенчанного лаврами Нобелевской премии! Тонкий стилист! Эстет! Филигранщик! Когда надо, мисс Браун, вы же по себе знаете: все мы, кто бы мы там ни были, эстеты-разэстеты, беремся и за черновое дело. Ни революцию, ни обратное ей, что верно, то верно, в белых перчатках не сделаешь. Друг-то перед другом нам прикидываться незачем.
– Жанна Матвеевна, – сказала, вглядываясь в старуху, мисс Браун,– а вы рассчитываете на это «обратное ей»?
– А, чепуха! – отмахнулась та. – К слову просто. Им, тем, тогдашним, – она потрясла книгой, – действительно хотелось чего-то обратного. А мне?… Мне все равно. Совершенно все равно. Вы думаете, что я иначе бы жила в другое время и при другом строе? – Она налила себе третий стаканчик джина.– Или там у вас, на Западе? Нет, так же. Только там у меня были бы заработки хуже, там, подобных мне, не одна бы я была, конкуренция бы меня, пожалуй, задавила. Вот и все. Здесь я почти вне конкуренции. Монополистка, так сказать. Это мое призвание, скажу я вам. Я люблю это дело, оно меня бодрит, я чувствую вдохновение, когда полу чаю интересный заказ.
Порция Браун никогда не была дурой: она умела оценивать реальную действительность и встреченных людей. Конечно, по тому прейскуранту, которым располагала. По отношению к этой захмелевшей и расхваставшейся неопрятной бабе она ощущала гадливость. Сидит в грязи, среди верещащих птиц, в духоте, в скверном запахе, вокруг нее груды ценных книг, заляпанных маслом, кофе, вареньем, и рассуждает о великих людях, о культуре, мнит невесть что о себе, на одну доску с собой ставит ее, Порцию Браун, тонко, изящно образованную, красивую, выхоленную, всегда обласканную успехом. «Обманываем мы себя,– подумалось мисс Браун, – полагая, что такие люди способны нам помочь сокрушить коммунизм. Они слишком мелки и ничтожны, они делают это за бутылку
– Хотите, я вам еще почитаю из разных книжечек? – предложила Жанночка, тяня руку к груде книг. – Есть очень любопытное…
– Нет, благодарю. – Порция Браун взглянула на часы. – Время мое ограничено. Я же не одна здесь. Бизнес есть бизнес. Не так ли? – Она даже попыталась улыбнуться, хотя это было нелегко. – Итак, до завтра!
Хозяйка, ковыляя, проводила ее по темному коридору до двери, проследила взглядом, как гостья стала спускаться по лестнице. И тогда захлопнула дверь. Заслышав этот звук, Порция Браун вздохнула с облегчением.
Выйдя на улицу, на солнце, на свежий воздух, она уже смогла улыбнуться, не по обязанности, а от прихлынувшей бодрости. Нет, это не конец. Порция Браун так легко никогда не сдавала позиций.
Каблуки ее энергично стучали по асфальту. Люди оборачивались, смотрели ей вслед: какая интересная особа! Артистка, наверно, или стюардесса с зарубежной авиалинии.
39
Бледное, в мелких чертах лицо человека, где-то когда-то виденное, а теперь вот нет-нет да и мелькавшее в толпе возле гостиницы, до того взвинтило нервную систему Клауберга, что по последнему адресу, названному ему в Брюсселе, хотя его и удалось уточнить через Мосгорсправку. он не пошел. Нет, сказал он себе, рисковать не к чему, он, Клауберг, не шпион, не авантюрист, незачем ему в его возрасте лезть в русскую тюрьму. Причем, несомненно, лезть надолго, может быть, даже на полное дожитие. Никаких сроков давности для так называемых военных преступлений русские не признают, доканываться до корней они умеют, и встреча с их органами безопасности никак не ограничится разговором о нескромности приезжего профессора; они вытащат наружу все: и разграбление культурных и материальных ценностей, и подготовку диверсантов, и карательные действия против партизан, и участие в расстрелах.
Когда он сказал себе это: «Карательные действия против партизан и участие в расстрелах»,– в мозгу у него будто вспыхнул магний, при свете которого ярко осветилась одна из страниц прошлого, казалось бы, уже давно и прочно позабытая. Он увидел перед собой деревню Красуху под Псковом. Всех жителей этой деревни за отказ выдать партизан пришлось уничтожить, а саму деревню стереть с лица земли. Клауберг в том деле не был главным, и вообще он приехал туда лишь затем, чтобы полюбоваться на акцию принципиального, устрашающего значения. Важно, что он присутствовал при осуществлении акции, и именно там, там впервые встретил этого человека, крутившегося среди немецких офицеров с блокнотом в руках. Кондратьев! Тот самый Кондратьев, сотрудник газеты «Новое время», специальный корреспондент, сочиненьица которого Клауберг почитывал из любопытства и которого не раз встречал позже и в Печорском монастыре, и в Пскове, и в окрестных псковских селах; и он же, этот Кондратьев, поднял однажды тревогу, примчавшись в Псков с известием о том, что в лесах под самым городом орудуют партизаны.
Сделав такое неожиданное открытие, Клауберг не знал, куда кинуться, что предпринять. Опасность была страшная. Нет никакого сомнения в том, что Кондратьев за ним следит. Но в каком качестве? Первая мысль была о том, что он делает это по заданию советской госбезопасности. Отбыл, может быть, наказание за свои преступления, совершенные в годы войны, и вот сотрудничает. Вместе с тем казалось странным, почему же Кондратьев действует так неуклюже, то и дело попадаясь на глаза тому, за кем поставлен наблюдать? Может быть, дело совсем и не в госбезопасности? Может быть, этот ничтожный, грязный тип просто собрался его шантажировать, но поскольку он именно ничтожество, то не знает, как подойти к объекту, намеченному для шантажа, не решается начать разговор, попытаться схватить его, Клауберга, за глотку?
Как бы там ни было, оставаться пассивным стало невозможно. Надо было действовать! Или немедленно купить билет на самолет куда угодно – в Лондон, в Париж, Брюссель, Стокгольм и даже Тегеран, – или как-то разобраться с этим Кондратьевым: чего ему надо, от кого он работает, на кого?
Дело облегчилось тем, что Клауберг увидел своего давнего знакомца в компании с Юджином Россом и тем парнем, сыном доцента Зародова, кажется, по имени Геннадий, с которым Росс разводит какие-то шашни. Клауберг был настолько взвинчен и встревожен, что даже и парень этот, Геннадий, показался ему кем-то другим, а не сыном доцента Зародова; Клауберг явно видел где-то и это лицо, совсем, правда, в ином месте, не в Пскове, но вот точно такое же, круглое, веснушчатое.